— Наверное, Ницше: ведь это он был земным богом того человека, который почти всего его перечитал, только до «Веселой науки» так и не добрался, да и танец Заратустры с жизнью списал на будущее помешательство автора….Но я продолжаю…
Итак, летом с лозы слетела часть листвы, но совсем небольшая: ведь плющ был совсем зеленый и прочен, как то бывает с молодым и полным жизни растением. Хотя этот плющ был как раз очень стар — почти так же стар, как дом.
— Понапрасну я брал такой зарок и надеялся, — вздохнул тот человек. — Ладно, впереди еще целая осень.
Ну и чего он ждал, коли так не терпелось? Впрочем, как ты говорил, разные бывают погребальные церемонии: одна мамина знакомая решила «до того самого» накопить полную коробку мелкой разменной монеты, очень дефицитной для телефонных разговоров. Это я так, к слову.
Ну, осенью листья плюща чуть тронуло желтизной по жилкам, жизненная их сила и связь с лозой ослабели, и легкого дуновения воздуха казалось достаточно, чтобы сбить их вниз, закувыркать и пустить по ветру шелестящую лавину. Однако этого не происходило: фактура листа была не такая, да и много было листьев, как звезд на небе. Ветер с трудом расправлялся с ними поодиночке.
— Подожду долгих черных дождей, — сказал себе человек. — Они настойчивее ветра.
Наступило и такое время: слякотное, гнилое, моросящее. Но в нем не было ни упорства, ни силы: дожди могли вымотать слабого, однако превосходящему их упорством только докучали. Остатки листьев мокли в морось, в утренние заморозки доходили до жестяного хруста, но оттого держались еще более стойко, будто прижухли намертво. Видимо, то были плющевые триарии — медлительный отряд старых и испытавших на себе все сражения бойцов.
— Ну ладно, посмотрим, как эти упрямцы перенесут снег, — сказал человек.
И снег выпал — жесткий, точно град, острый, как сечка, крупный, как неправильный жемчуг «барокко». Однако он только оседал не скрюченных листьях, что потеряли форму, но не дух, и из последних сил защищавших то место на лозе, где зародилась юная почка. Все-таки тяжести они не вынесли, пали — и остался один лист, самый упрямый.
Тогда тот безумец стал просить Бога, в которого не верил, о буре!
И вот она пришла в ночи, страшная в своем безвременье, швыряя комки льда и смерзшегося снега, сотрясла лозу и сбила наземь последний лист. А потом засыпала свои следы снегом.
Утром человек устало выглянул в окно. Посреди непроглядной белизны, под пухлой от снега крышей особняка, на его стене, сияющей — по контрасту — теперь бледно-золотым теплом, был прочерчен тонкий, разветвленный узор лозы, похожий на тот заветный орнамент, что бывает скрыт в потаенном углу вещи, но управляет ею и обновляет ее, на рисунок, который наносят на стены дома молитвы, дабы подчинить стихию красок и камня их ритму и узору священного слова. То были жилы и нервы одухотворенной плоти, путь, который, начинаясь в одной точке, тысячью рук поднимается к небу.
— Смотри-ка! Листья преходящи, а сам плющ — он вечен, — подумал вслух человек. — Надо же — такое вынести и не сломаться. Пари держу, что и почки все живехоньки, этакие пасхальные яйца: им бы только тепла дождаться.
И сказав так, он первый раз в жизни рассмеялся, отбросил пузырек с ядом в одну сторону, опасную бритву — в другую и сбежал вниз по лестнице вон из своей домашней тюрьмы прямо на чистую, как девица, зимнюю улицу. Выбежал, чтобы пойти по той дороге, что была начертана плющом на белой стене.
— Какая славная история, — сказал Влад, и собака подтвердила это, на миг оторвавшись от своей кости. — Мама твоя была хорошая и умная женщина, она, я думаю, помогла бы нам обоим, сумей мы ее встретить. А так — есть ли у нас путь, и выбор пути, и место, куда мы пойдем? И стоит ли идти вообще? Не помню, а ведь было что-то обнадеживающее насчет… Что-то очень важное…
В этот самый момент собака снова подняла голову и насторожилась. Издалека, оттуда, где еще кучковался народ, доносился зычный, но не слишком приятный голос, сильно приправленный спиртным духом. Он без конца и края повторял какую-то мелодию, как будто бы из «Распятия Новогодней Ели». Когда певец приблизился, то оказался пьяным вдрабадан (иного и не ожидалось) гигантом в темно-малиновом костюмном прикиде, с цепью желтого металла поперек грудной клетки. Возможно, он отбился от своей семьи, ибо с цепи свешивался шикарный золотой крест, а из подмышки — игрушечный розовый бегемот не совсем добродушного вида. Спотыкаясь и раскачиваясь, он выписывал ритмический узор песни на сырой кладбищенской земле; слова ее, будучи теперь слышны вполне внятно, были, с одной стороны, полностью и парадоксально ортодоксальными, а с другой — жутко еретическими, но по своей сути как раз тем, что нынче надо. К тому же сквозь явную нелепицу просвечивал и некий явный, хотя и заумный смысл, а через разболтанность образной системы глядело нечто надежное, уютное и простое, как булыжник. Песенка эта впоследствии получила название «Баллады о пресвятом кабаке» и слова ее складывались примерно таким образом: