А еще предлагали себя яблоки мандрагоры, обманный плод Цирцеи: рыжеватые и сладкие, они сулили женам, что понесут дитя, но обходили молчанием то, что дитя это видом будет похоже на их корень. Сплетали сеть своих отрав спелая датура, что была на гербе Черубины (на крупных ее колокольчиках восседали ночные бабочки, похотливо пренебрегая другими цветами), и желтые воронки белены, и фиолетово-пурпурная атропа, или красавка, по которой получила прозвище свое Белая Собака Странников. Скромная сиреневая петуния терялась посреди табаков — душистого и никотианы; белизна цветов паслена сулила в будущем и яд, и сладость в одних и тех же ягодах; зеленовато-кремовые соцветия ночного жасмина, перепутав календарь и время суток, раскрывались во всем изобилии, тотчас же пышно обсыпая кусты лепестками.
Все тут имело двойной и обоюдоострый смысл.
А посреди сада, как лучший цветок дурмана, в который были влюблены все прочие его цветы, и притягивая к себе полчища ночных бабочек, стояла, испуская непередаваемый, не сходный ни с чем аромат, девушка в коротком белом платье. Локти и колени ее были обнажены и чуть смуглы, лицо зыблилось, как его собственное отражение в прибрежной волне.
Белла кивнула им обоим и отошла в сторону, удобно устроившись под одним из наркотических кустов.
«Вот я вижу ее, — подумал он. — Ту, что принимала в себя все веяния: соленого ветра морей, экзотических зелий и пряностей, всеобщей любви, — и зрела, наполняясь этими дуновениями, как парус ветром, этими соками, точно плод. Она точно зеркало, что отражает все, что попадает в него, и в своем зазеркалье соединяет это и переплетает прихотью связей».
— Ты — Черубина? — спросил он, не сомневаясь в ответе.
— Для Оливера — да, как для всех людей внешнего мира, которые наложили его на меня, как клеймо. Слишком оно отзывается Брет Гартом, как прочие мотивы, связанные со мной, — Лика, Статуи и Дочери Рапачини — Натаниэлом Готорном. Право, самое время тебе выдумать собственную историю! Но для тех, кого я ношу в сердце, я по-прежнему Рахав, дитя и ужас бездны, отпрыск и праматерь священного рода. Я тоже двойной знак, как и все произрастающее в моем саду.
— А тот твой… юноша? Он ведь был твоим братом?
— Как же ты не догадался! — всплеснула она руками. — То была моя половина, которую я отпускала на волю, желая сражаться. И в бурю, конечно, не бойца они все застигли, а мое женское «я» — ведь никто не догадался рассудить дальше одежды, которой мы обменивались по прихоти и чтобы еще больше запутать дело, и никто не раскусил взаимозамену и поддельность наших интонаций. Клянусь, если бы мои сотоварищи решили докопаться до сути, то оказались бы гораздо от нее дальше!
— А теперь обе части твоего естества соединились, — произнес Оливер — или нет, он вспомнил, что также соединил и покрыл именем Дэвида две сути и от лица по крайней мере одной из них имеет право именовать девушку Рахав. — И ты сама поистине бездна — дурман и сладкий яд любви, вертоград запечатленный и жемчужина несверленая, чаша, полная ароматов…
Рахав протянула ему свою тонкую руку и по одной из аллей, подобных лучам звезды, повела к своему дому.
Это была не башня одиночества, но просторный плантаторский особняк, что, казалось, вырос из туземной хижины или плетеной корзины; мебель тоже была сплетена из ротанга — скамьи, жардиньерки, комоды, кресла и огромный стол со стульями.
И вот уселись оба за него друг против друга, чтобы вкусить плодов земных, и, сидя так, все больше пленялся Оливер юной девушкой-девочкой в полупрозрачных тканях и становился ею опьянен. Незрелой, но слаще иной зрелости была ее красота, причудливой и неправильной, как жемчуг «барукко», однако лучше, богаче и скатного, и бурмицкого жемчугов. Только и Далан восседал рядом, подобный утесу, — на страже дочерней чести.
— Этого напитка ты не выпьешь и пищи той не вкусишь, — говорил он Оливеру, — пока не заплатишь полной цены!
Препоясав чресла парео, увенчав себя не полынью, а жасмином, пировали они, отведывая всё, что принес огражденный сад Рахав. И паслен кружил голову, и наранхилла была нежна, и перец жег: путы для ума, сладость для языка, жар горла и стеснение печени! И вкладывали друг другу в уста лучшие куски, и был Оливер на краю безумия и гибели, ревнуя к прекрасному близнецу ее, что ушел внутрь и прикипел к сердцу, душе и плоти. Но спокойна была Рахав: глаза ее потуплены, лоно запечатано, и червонный закат запутался в волосах, ибо близка была ночь, похожая на ее душу. Душа же Рахав была от океана: необъятна, как его хляби, глубока, точно впадина в его дне, изменчива, как морские течения, и стойка: ведь нельзя сильно сжать воду, как ни старайся. Всё имела она от воды, только, на счастье, в лед не умела она превращаться — но ведь и океан подо льдом не видел никто и никогда.
— Смогу ли разгадать тебя — живой талисман рыцарей Зеленого Храма, джентльменов кильватерных струй, пашущих моря и бороздящих океаны? — говорил тем временем Дэвид.