— За выпитое вино ты, считай, расплатился, — продолжала кельнерша, — а за испорченную полынную настойку? От нее, пожалуй, и ты теперь загнешься.
— О женщина! — почти пропел он. — Ты все в мире: и гроб, и колыбель, знамя сражения и радость покоя, музыка, свет и услаждение прочих чувств.
— Лесть здесь не ходит, я тебя раньше предупреждала, — ответила она. — В моем кабачке платят вескими словами.
— А слова, стихи эти, — продолжил Эмайн, — строго говоря, не твои. Возможно, они были твоими, когда ты жил, а не принимал на себя роль, но это не в счет. Поэтом можешь ты не быть, а вот пророком быть обязан. Так что гони сюда прозу!
— Пусть будет так, — вздохнул Балморал. — Поведаю я вам единственную притчу, которую знаю, но страшное это сказание, сталкивающее звезды и сдвигающее с места миры.
И он выдал на-гора повесть, отдаленно напоминающую предсмертное творение великого соловьиного философа, предтечи символистов, каковая повестушка называлась -
Он появился на свет в многодетной дворянской семье высокопоставленного работника образования, смешав в себе все многообразные варианты национальных кровей: там были русские евреи, русские немцы, русские калмыки и даже кое-кто из настоящих, «двойных» русских — как бывает спиртное двойной крепости. Произошло это в милом провинциальном городке, где стоял канун самого радостного праздника в году, в жаркой и тесной комнатушке рядом с кухней, в которой как раз с великой бережностью, не дыша, ставили в духовку высокие куличи. Сам он появился с первым куличом и так же хорошо поспел, как и его близнец из лучшей пшеничной муки: румяно-смуглый, крутолобый, глазастый, звонко и требовательно орущий, как и все младенцы. Однако было в нем и то, что сразу отличило его от других, и хотя ему выбрали имя заранее, аккуратно сверившись со святцами, все родственники сошлись на том, что в имени этом, означающем «Владетель мира», содержалось предсказание или, может быть, некий заданный внутриутробный ритм.
Приятели отца из трех второстепенных народностей, которые он курировал, подарили на зубок ребенку: калмык — брус нежного и ароматного масла, немец — золотую цепочку с образком, а иудей — кусок воска для лучших свечей, что не стыдно было бы зажечь и на хануку. Последний дар был признан слегка печальным, в нем просвечивала идея о всеобщей смертности человеческих созданий, сгорающих, как огонь на ветру, да и первый был несколько амбивалентен, ибо помазывают не только на царство. Но за всеобщим ликованием никто о том долго не задумывался.
Когда понесли мальчика крестить по городу, отдыхающему от долгого праздника, попалась им по дороге старица, вся в черном, из тех, кто, пребывая в вечном незамужестве, учит детей грамоте, счету и закону Божьему. И сказала старая девушка:
— Сразу видно, редкий умница вырастет: все мои науки в себя возьмет и переиначит.
А также на паперти вышел им навстречу уважаемый городской нищий, слепой от рождения, и дотронулся до юбки матери, которая окрепла за пасхальную неделю настолько, что ей доверили самой нести главную семейную драгоценность:
— Видят мои глаза, что родился воистину Князь Мира, и благословятся под его рукой все народы земные: будет же он их пасти посохом чугунным, — провещал он.
Немало изумились такому пророчеству, вроде бы и хорошему, но со странностью; однако мать сохранила эти слова в сердце своем и не однажды потом рассказывала дотошным и жадным мемуаристам.
Рос он так, как растут все мальчишки в большой семье, доброй, ученой, умеренно зажиточной, где денег, знаний и добра с трудом, но хватает на всех. В пять лет ангелок, в десять — ласковый бесенок, в десять — гимназический отличник без особенных предпочтений, в тринадцать — сердечный поверенный сестер, единомышленник вольнолюбивого старшего брата. Тогда вольномыслие в тех или иных формах бродило по свету, как моровое поветрие, принимая те или иные обличья, и в сей незадачливой стране приобрело форму цареубийства, каковое ограничение самодержавности было, впрочем, и до того узаконено многими историческими прецедентами.
Любимый брат оказался замешан именно в таком активном вольнодумстве: казнь его отрезвила многие головы в провинциальном городке, бывшем его родиной, но не братнину. «Мы пойдем иным путем: убрав с шахматного поля главную фигуру, надо сразу же поставить ей замену», — будто бы изрекла она своими губами, но каким-то чужим, медным голосом. Впрочем, это могло произойти от горя и сугубого волнения.