— А может статься — летаргия? Смерть тирана породила надежды, с половины прошлого года многое переменилось, даже и сюда, в Лондон, доходят до меня слова одобрения и участия.
— Все те же упования на новое царствование! — устало сказал я.
— Николай умер, и мы были точно пьяны. Но и эта радость уже стара, теперь Россия все больше занимает и тревожит многие сильные умы. Александр может подтолкнуть события, может и задержать их, но отменить истории не сможет и он. Господи! Чего нельзя сделать этой весенней ростепелью после николаевской зимы, когда кровь в жилах оттаяла и сжатое сердце стукнуло вольнее! Я повторю вам: если бы я не был русский, я давным-давно уехал бы в Америку. Но я русский, наше слово окрепнет и дома, будет услышано не одними только дерзкими ушами; разве это не стоит фермы? — смягчил он шуткой свою горячность и открытую страсть. Его взгляд упал на рукопись, прерванную моим появлением. — Я начал писать об Екатерине Романовне Дашковой. Какая женщина! Какое полное и сильное существование! И это чудо могло взойти на русской почве: помните отвагу двух женщин, Дашковой и Екатерины, когда они переменяют судьбу империй: восемнадцатилетняя Дашкова верхом, в Преображенском мундире и с саблей в руках! — Им владело воодушевление, но вдруг что-то осадило пыл Герцена, сковало быстрые движения, погасило глаза: мой сумрачный вид или хлопнувшая калитка и голоса, раздавшиеся внизу, в гостиной, но, скорее всего, какая-то нестерпимая мысль. — Ее сломил демон семейных неприятностей: семейные несчастья оттого так глубоко подтачивают, что они подкрадываются в тиши и борьба с ними почти невозможна… Они как яд, о котором узнаешь, когда человек уже отравлен.
Предо мной был страдающий человек, брат по изгнанию, и, когда молчание сделалось более невозможным, а он все еще стоял у стола, наклонив голову и тяжело упершись в бумагу, так, что серое сукно рукавов наехало на пальцы, я сказал благодарно:
— Мне пора, а вас ждут. Я отнял у вас время, но счастлив, что узнал вас перед дальней дорогой.
Он поднял на меня темное от прилившей крови лицо в обрамлении темных волос и с темным же пламенем взгляда подошел, увлек меня за собой на узкую кушетку и заговорил, как с другом:
— Все мы в дороге, давно… можно и к ней привыкнуть. — Он не заметил, что тут же и поднялся, еще удерживая меня на месте. — Многие плывут в Америку, там Геккер — храбрый человек, да и не один он. Когда Европа задушила революцию, иные ее сыновья нашли себе спасенье за океаном. Что ж, попробуйте. — Он прощально разглядывал меня. — Видно, русскому на роду писано умереть за чужую свободу.
Глава шестая
Винтовое судно вполне заслуживало названия эмигрантского корабля: впрочем, редкое суденышко — под парусами или паровое — отправлялось из Портсмута без эмигрантского груза. Я уже говорил об ирландцах и немцах: в каюте на нашем судне затворничали еще двое молодых поляков, — они держались так, будто хранили при себе золотой скипетр польских королей, — были и француженки, стайка девиц, плывших навстречу всем опасностям своей презираемой профессии, которой и л
Мы не сразу увидели Нью-Йорк. Прежде нью-йоркским ботом от нас свезли чистую публику, американских граждан, а нас усталая до хрипов машина повлекла дальше, на оконечность острова Манхэттен — туда, где сливаются воды Гудзона и Ист-Ривер, к мрачному строению с громким именем Кестль-Гарден. Некогда здесь зеленел луг, уставленный ветряными мельницами; едва всхолмленная земля, где днем неторопливо двигались овцы, а вечерами прогуливались усталые нью-йоркские работники. Затем на месте мельниц вырос угрюмый, с обширным подворьем, военный форт. Но никто не угрожал Манхэттену, и однажды отцы города решили сделать здесь музыкальный зал, оживить старые камни божественными голосами Гризи и Марио; однако музыке оказалось здесь неуютно, концерты перенесли ближе к Пятой авеню, а в Кестль-Гарден сделали эмигрантское депо. Случилось это за год до нашего прибытия, но и за один год громадный зал Кестль-Гарден, казарменные помещения, коридоры и галереи, стены форта и самый его воздух прониклись запахом нужды и эмигрантских котомок.