— Долго дергался бедняга, — говорил мужчина в черном полушубке. — Все никак не хотел помирать.
— Помирать кому охота, — отозвался другой.
— Везут!
Мимо проехали дроги, на них стоял черный гроб.
Гаршин не потерял сознания. Не закричал от ужаса. Повернулся круто, сгорбился — и пошел. Сперва медленно. Потом быстрее. Еще быстрее. Черный галстук душил, как петля. Гаршин на ходу сорвал его, сунул в карман.
«Берегись!» — раздалось над самой его головой. Гаршин отскочил в сторону. Кучер громко щелкнул бичом. Карета помчалась дальше.
— За что кучер ударил лошадь? Сам же придержал ее, чтобы меня не раздавить, а потом ударил. Когда мир будет хорошо устроен, никто не посмеет мучить лошадей!
Гаршин вдруг почувствовал, что плачет.
«Несколько писателей собрались где-то в Дмитровском переулке, в только что нанятой квартирке, не имевшей еще мебели, пустой и холодной, чтобы переговорить о возобновлении старого «Русского богатства», — вспоминал Глеб Успенский. — В числе прочих был и Всеволод Михайлович. Его ненормальное, возбужденное состояние сразу обратило на себя всеобщее внимание. Никто не видал Гаршина в таком виде, в каком он явился в этот раз. Охрипший, с глазами, налитыми кровью и постоянно затопляемыми слезами, он рассказывай какую-то ужасную историю, но не договаривал, прерывал, плакал и бегал в кухню под кран пить воду и мочить голову».
Его отвезли домой.
Он сел за стол. Написал записку:
«Надежда Михайловна, приезжайте, пожалуйста, мне не совсем здоровится».
Сжал руками голову. Нет, он не выдержит, заболеет, снова сойдет с ума. Нужно уехать. В Москву, в Харьков, в деревню — только уехать! И заставить себя работать. Писать!..
Главный начальник Верховной распорядительной комиссии граф Лорис-Меликов через газеты поблагодарил за сочувствие всех приславших ему телеграммы и письма. Михаил Тариелович отлично умел держаться!..
ОДНА НОЧЬ В ЖИЗНИ ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА ТОЛСТОГО
Это случилось в шестом часу вечера. В Ясной Поляне обедали. Подавая третье блюдо, лакей доложил, что Льва Николаевича дожидается внизу какой-то мужчина.
— Что ему надо?
— Ничего не сказал. Хочет вас видеть.
— Хорошо, я сейчас приду.
Лев Николаевич встал из-за стола. Дети тоже повскакали со своих мест.
Бедно одетый молодой человек ждал в передней. По всему видно было, что пришел он издалека.
— Что вам угодно? — спросил Толстой.
— Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки, — ответил незнакомец, глядя прямо в глаза Толстому смелым лучистым взглядом.
Лев Николаевич опешил, внимательно всмотрелся в лицо пришельца — и улыбнулся. Человек тоже улыбнулся. Доброй, открытой улыбкой.
…Это были изнурявшие ум и тело недели скитаний. В Москве Гаршин решил преподать урок добра и правды обер-полицмейстеру Козлову. Он явился в публичный дом, щедро угостил подруг своей Надежды Николаевны и отказался платить. В участке он потребовал свидания с обер-полицмейстером, так же как Лорис-Меликова, уговаривал его «бросить меч».
Потом отправился из Москвы в Рыбинск, где стоял Волховский полк, получил там сто рублей подъемных, которые ему причитались, купил себе новый костюм, а старый подарил коридорному в гостинице. Из Рыбинска Гаршин возвратился в Москву, затосковал, собрался ехать в Болгарию — за материалом для романа, обдумывал планы издания своих рассказов под общим названием «Страдания человечества», в конце концов решил ехать в Харьков — лечиться, продал обручальное кольцо, взял билет, но доехал до Тулы.
И вдруг все стало на свое место. Появилось только одно огромное желание — работать. Гаршин засел за эпопею «Люди и война». Он быстро закончил первый отрывок — о денщике Никите и тут же принялся писать дальше. Он писал и писал.
«Я никогда за 20 лет не чувствовал себя так хорошо, как теперь.
Работа кипит свободно, легко, без напряжения, без утомления. Я могу всегда начать, всегда остановиться. Это для меня просто новость… Вы увидите по первому отрывку в ½ печатных листа, что это только начало. Написано у меня (вполне) их уже 6–7, а заготовлено на клочках всего с написанным до 15, и книга все еще не кончена…»[8]
Гаршин вспоминал ужасный петербургский февраль, крушение надежд, московские метания. Его никто не захотел понять.
Он бросился остановить убийство — это сочли безумным порывом.
Он тяжело переживал обман — в этом увидели болезненную впечатлительность. Он думал в Москве добиться того, чего не смог в Петербурге, — и это расценили как поступок сумасшедшего. Ему нужен материал для эпопеи; он съездил в полк, собирался в Болгарию — к этому также отнеслись подозрительно.
Он не желал иметь лишнего, он отдал лишнее- тому, кто был беднее его. Как! Отдать старый костюм коридорному! Такое было выше понимания! Такое только безумец мог сделать!
А он вовсе не чувствовал, что сходит с ума!