Что имеет здесь значение, так это вопрос: какую задачу поставил перед собой Ницше в «Рождении трагедии»? Ницше придерживается того воззрения, что страдания, связанные с существованием, были отлично известны древним грекам. «Старинное сказание повествует, что царь Мидас долгое время охотился в лесу на мудрого Силена, спутника Диониса, но поймать его не мог. Наконец тот попадает в западню, и здесь царь спрашивает его, что является наилучшим и наиболее предпочтительным для человека. Однако невозмутимый и недвижимый демон хранит молчание, но, побуждаемый царем, он все же разражается такой речью, сопровождаемой язвительным хохотом: «Жалкий род–однодневка, дитя случая и невзгод, что же ты принуждаешь меня сказать тебе то, что несравненно лучше тебе было бы вовсе не слыхать? Самое для тебя предпочтительное тебе совершенно недоступно: не родиться вовсе, не быть, быть ничем. Ну а уж вслед за этим, второе твое счастье — поскорей умереть.»» («Рождение трагедии», § 3). Ницше полагает, что в этой легенде выразилось базовое мироощущение греков. Поверхностностым считает он изображение греков как неизменно радостного, ребячески игривого народа. Из‑за трагического базового ощущения у греков должна была появиться потребность создать нечто такое, что сделало бы существование сносным. Они отыскивали оправдание существования — и отыскали его в мире своих богов и в искусстве. Грубая действительность становилась терпимой для греков лишь благодаря противовесу, которым они обладали в олимпийских богах и в искусстве. Поэтому основной вопрос, которым задается Ницше в «Рождении трагедии», таков: несколько жизнеутверждающим, жизнелюбивым оказалось греческое искусство? Так что базовый инстинкт Ницше заявляет о себе уже в этой его работе — по отношению к искусству как жизнеутверждающей силе.
35
В этой работе можно уже проследить еще и другой базовый инстинкт Ницше. Это его нелюбовь к чисто логическим умам, чья личность пребывает в безраздельной власти собственного рассудка. В этой антипатии коренится убеждение Ницше, что сократический дух явился разрушителем греческой культуры. Логическое начало для Ницше — всего только одна из форм, в которых проявляется личность. Если к этой форме не присоединяются еще и другие способы выражения, индивидуум смотрится калекой, организмом, в котором изувечены необходимые органы. Поскольку Ницше удалось усмотреть в сочинениях Канта исключительно один расчисляющий рассудок, он именует его «извращенным понятийным монстром»{42}. Для Ницше логика чего‑то стоит лишь в том случае, когда она является выражением более глубинных базовых инстинктов личности. Она должна явиться излиянием сверхлогического начала в личности. Ницше и впоследствии неизменно продолжал стоять на неприятии сократического духа. В «Сумерках богов» мы читаем: «С Сократом греческий вкус поворачивается в сторону диалектики; но что здесь, собственно говоря, имеет место? Прежде всего побежденным оказывается благородный вкус: с диалектикой чернь выбивается наверх. До Сократа диалектические ухватки в хорошем обществе отвергались: они считались за скверные манеры, люди ими компрометировались» («Проблема Сократа», § 5). Там, где аргументация остается без поддержки крепких базовых инстинктов, в дело вступает доказывающий рассудок и пытается ее обосновать адвокатскими ухищрениями.
36
Ницше полагал, что в Рихарде Вагнере ему повстречался обновитель дионисийского духа. Исходя из этого он написал четвертое из своих «Несвоевременных размышлений», «Вагнер в Байрейте», 1876 г. Тогда он еще придерживался того понимания дионисийского духа, которое сформировалось у него в соответствии с Шопенгауэровой философией. Он все еще полагал, что действительность — это всего лишь человеческое представление, и что по другую сторону этого мира представлений простирается сущность вещей в форме пра–воли. А творческий дионисийский дух еще не сделался для него творящим на основе самого себя, но являлся человеком — забывающим себя, растворяющимся в пра–воле. Музыкальные драмы Вагнера служили для него образами самодержавной пра–воли, преданного этой пра–воле дионисийского духа.