Перехватывает его за шею.
С размаха врезается в бронзовую грудь.
Толпа изумлена. Иностранных слов не разобрать, но по интонации точь-в-точь: боже, там девочка! Держится за скульптуру! Габриэль висит над пустотой, словно в космосе. Только на земле так можно умереть.
– Так и есть! – кричит сестра Симону и всем, кто за ним. – Вы думаете, что они тянутся к солнышку, но они мертвы! Слышите?! У них у всех голые черепа вместо лиц! Вы радуетесь мертвым детям!
Я сижу на земле, парализованный, и думаю: господи. Прости, господи, прости ее за гордыню, прости меня за слабость, за то, что не уберег ее. Мы исправимся. Мы изменимся. Только не забирай ее раньше времени, не забирай, пожалуйста, ибо не ведает она зла от поступков своих…
Иными словами, я не делаю ничего.
– Всем нравятся мертвые дети! – хохочет Габриэль. – Они молчат, хорошо выглядят в кадре и не просят не лгать им в глаза!
Туристы напуганы. Они переглядываются. Потому что, даже если они не понимают, о чем кричит моя сестра, ее жизнь находится в серьезной опасности. Так уж повелось, внекультурно, биологически, что именно им, растерянным взрослым, нужно спасать ребенка, который явно перегнул.
Но они тоже ничего не делают. Они же в отпуске.
Габриэль нашаривает ногой опору, узкую Симонову ступню. Сандалия срывается. Кто-то охает. Для всех моя сестра сейчас похожа на пушинку. Одно лишнее движение – и она исчезнет. Сначала в море. Потом в небе.
– Девочка, – с тревогой интонируют люди на разных языках. – Девочка, девочка, девочка…
– Все любят мертвых детей! – кричит девочка. – От них невозможно отказаться!
Я зажимаю уши, чтобы ничего не слышать, и съеживаюсь в комок смертельной жалости к себе. С той секунды для нас с Габи это два разных дня.
В ее дне на подходе полиция – ведь это корпоративная территория, полная камер, работников и только затем мемориалов. Сестру окликает пожилой экскурсовод. Он говорит с ней мягко, ласково – больше жестами, нежели словами. Спокойной позой, поднятыми ладонями,
Потому что я уже закрыл глаза.
– Не думала, что ты это помнишь.
Экран погас. Габриэль захлопнула настроечную панель и прислонилась к соседнему телевизору. Он был выключен, но полон мутных бликов из бесчисленных экранов напротив.
– Иногда помню.
Сестра фыркнула.
– А как же счастливое детство, полное любви и понимания? Разве не за него ты губишь себя там, а я скрежещу зубами здесь?
– Отстань, а, – отвернулся я.
Сегодня питать сигнатуры было бессмысленно. Я понял это, едва заснув. Может, через пару дней, когда все закончится, когда не будет чужого, с двумя кроватями гостиничного номера и чересчур мягких матрасов, что перед самым соскальзыванием в сон напоминали трясину; когда нас, четверых, тоже, слава богу, не будет – тогда мне хватит сил и времени запитать тем солнечным днем целый пролет.
Габриэль обошла меня и встала, упершись руками в бока. В школьной форме она всегда выглядела как девочка с первой парты, которая знает ответ на любой вопрос и никогда не дает списывать. По идеально выглаженному мамой воротничку струились полураспущенные волосы. Большая заколка в форме рождественского пряника не позволяла им распасться окончательно.
– Идем, – сказала сестра. – Я кое-что нашла.
Не то чтобы у меня были другие планы.
Габриэль повела нас в прошлые ряды – недельной, затем месячной давности. Нарастал грохот волн, хруст заснеженных льдин.
– Помнишь, как отец любил говорить? Мы потомки и победителей, и проигравших. В руках таких людей – этическое будущее мира.
Я не ответил, слушая, как в телевизорах разрушался океан.
– О чем ты думаешь?
– О том, что я трус.
Габриэль фыркнула. Ей не нравилось дружить с трусами.
– И был им, сколько себя помню. И что бы ни происходило, моим первым желанием всегда будет трусливо, ничего не решая, сбежать.
Сестра выругалась.
– Ты не трус. Просто осторожный.
Я промолчал. Ее это бесило.
– Ты выживалец, – процедила сестра. – И по-прежнему справляешься с этим лучше меня.
– Ты умерла от болезни, – сухо напомнил я.
– Я родилась проигравшей. А ты… – Сестра дернула меня за локоть, вынуждая остановиться. – Ты! – Она ударила меня в грудь. – Ты победил тех, кем бы мы стали. Кем всегда становятся такие, как мы! Твое настоящее в разы обустроеннее и проще того, что светило бы нам, останься мы доживать те жизни. На что ты собрался жаловаться, а? Вообще же можешь ни о чем не думать! Попроси себе игровой ноутбук, наконец, и расслабься – ты, блин, неуязвим для реальности!
– Это и называется трусостью.
Ее взгляд потемнел до злобного, хорошо мне знакомого желания бить.