Но будка ее больше не узнает. Ни в воскресенье, ни в следующую среду. Так что теперь она приходит и смотрит на свет, потому что, по правде, ей больше некуда идти. У нее были отдаленные планы на темноту, сколько бы та ни продлилась: решить что-то с училищем, вернуться работать в канцтоварный. Но свет… Она не знает, что с ним делать. Разве что тупо стоять и смотреть, как три десятка новомодных, спасающих планету лампочек палят дотла ее безногое будущее.
И, что самое горькое, она все понимает. В конце концов, у него от рождения больной сын. В конце концов, он им ничего не должен. Наоборот, это им, одной чокнутой, второй конченой, уже пора перестать отравлять жизни окружающих стыдными побирательствами, бытовыми драками и усталыми ментами, вызванными разбуженными соседями. Это им пора разорвать ничтожный круг сосуществования, слишком жалкого, чтобы хорошие люди тратили на него целый телефонный звонок.
Но потом она смотрит, как на шестом этаже гаснет свет, и решает подождать еще немного. Он был к ней добр. Он сделал все, что мог, и не заслужил такого груза на совести. Просто кто-то нормальный, а кто-то нет, и это природа. Кто-то борется, а кто-то сдается, это факт. Кто-то уедет к океану, чтобы сделать мир лучшим местом, как обещал, а кому-то следовало уподобиться младшей сестре и придушить себя пуповиной еще в утробе. И так как этому кому-то, тупее шестимесячного эмбриона, нужно успеть на маршрутку, а не как в прошлый раз, она отворачивается и в сотый раз повторяет: потом.
Если бы она знала, что потом – это сегодня, она, наверное, напала бы на будку.
Вернувшись на район, она катается на троллейбусе-«восьмерке», который на самом деле «тройка», но прозван так, потому что не имеет конечных, кроме как ночью в депо. Тучно плывя по проходу, кондукторша узит черненые глаза. Валите, фыркает на кого-то в хвосте, выкидывая в открытую дверь свежечпокнутую банку пива. Так что, когда «восьмерка» вползает на очередной круг, в салоне остаются только самые тихие и не откровенно бездомные.
Ей удается занять сидение у теплой батареи. Козырное место для весны, почти Канары. Отогреваясь, она перебирает в телефоне имена и тем, кого помнит в лицо, закидывает что-нибудь банальное. Вроде: как жизнь? Типа: есть что нового? Она устала и хочет есть. Даже самая тухлая вписка решила бы обе проблемы.
– О, полуночница. – На сиденье перед ней плюхается парень. – Опять катаешь?
Она поднимает голову. Видит красную шапку, под ней редкие дреды, похожие на хвосты гигантских крыс. Все кажется знакомым. Этого достаточно, чтобы молча кивнуть и вернуться к телефону.
– Че-как подготовка к экзаменам? – Парень шуршит карманами армейской куртки. – Пристроил тебя матин мужик-то?
Из подклада раздается металлический щелчок. Портсигар с самокрутками, мельком видит она, и это вызывает в памяти более конкретные ощущения. Запах, преимущественно. Ковровые ожоги, постфактум. По-прежнему не имя.
– В следующем году, – наконец, отвечает она.
– А че так? – Парень сует сигарету в рот. – Кинул поди?
– В Израиль уехал.
– Еврей?
– Сына лечит.
– О-о-о… – Он чиркает зажигалкой, понимающе затягивается. – У меня батя так свою матю лечил. Сначала на пару часов уезжал, потом на денек, потом фигак – и мы без бати. Похер, конечно, все равно козлом был. Но сам факт. Лекари хреновы, ага?
Раскурив, он протягивает ей сигарету. Тихие и неоткровенно бездомные смотрят на это с разной степенью вожделения. Но для того, чтобы оказаться на ее месте, вдохнув терпкий, отдающий микстурами дым, нужно неприхотливое женское тело под курткой, какой бы грязной та ни была.
Бумага чадит. Кондукторша видит дым и орет, высунувшись из водительской кабинки. Она встает, дергает форточку и вышвыривает сигарету в ночь.
– Простите, – говорит.
Кондукторша сообщает, что их выход, нахрен, на следующей. Парень хмыкает. Троллейбус выворачивает к тусклому коробу остановки, и он лениво поднимается:
– Будешь должна.
Она убирает телефон:
– Далеко живешь?
– А то ты не помнишь…
– У меня плохая память. Я не ем сахар.
Они идут к центральной двери, но троллейбус ведет. Она припадает к поручню. Он припадает к ней. Она запрокидывает голову, открывая шею для его внимательного взгляда, и сама пристально смотрит на два занятых места в хвосте.
– Она нас видит? – тихо спросил я.
– Да, – ответила Ариадна.
Она отводит плечо, позволяя себя приобнять.
– Это плохо?
– Без разницы, – Ариадна устало помахала рукой. – Но за ними лучше не идти. Поехали сразу до дома.
Двери шумно раскрылись. В салоне с хрустом погасли все лампочки. Всего на пару секунд, но когда свет снова выровнялся, ни другой Ариадны, ни парня уже не было. В открытых дверях неподвижно стояла чернота. Окна тоже были замурованы ею.
Ариадна утомлено съехала по сиденью:
– Ты разочарован. Я понимаю.
– Что? Нет! Это вообще не мое дело.
Я отвернулся, действительно так думая, и оттого чувствуя себя равнодушным мудаком.
– Это просто прошлое, Ариадна. Оно было, и все тут. Нельзя судить себя с позиции настоящего, уже зная последствия. Это нечестно.
Она издала тихий, ничуть не убежденный звук.