Здесь у нее была Люси, и она очень любила Люси. Но ведь то была как-никак всего лишь прислуга. Люси поверяла ей все, и это радовало ее, за это она была благодарна Люси, но сама-то поверяла ей не все. Перед Люси она не могла дать волю жалобам, не хотела, чтобы ей говорили, какая, дескать, жалость, что она вот так пристроена. И уж ни под каким видом терпеть не могла, чтобы о неладах в ее семье толковала прислуга. Даже о тетке она не хотела худого слова слышать. Тетку, впрочем, нисколько не любила, да и причины к тому никакой не было.
Ригитце Груббе придерживалась строгих взглядов своего времени на полезность сурового, не знающего потачек воспитания и вознамерилась так же воспитывать Марию. Детей у нее не было, поэтому она оказалась воспитательницей крайне нетерпеливой, да к тому же весьма беспомощной, поскольку материнская любовь никогда не учила ее тем маленьким, но очень полезным уловкам, которые так облегчают успехи в развитии и ребенку и учителю. И все-таки такое строгое воспитание было бы, возможно, для Марии всего пригоднее. Она, чьи чувства и мысли, с одной стороны, находились в запустении из-за отсутствия бдительного и твердого присмотра, а с другой стороны, были покалечены безрассудной и привередливой жестокостью, должна была бы почувствовать умиротворение оттого, что ее постоянно и неизменно твердой рукой ведут по должному пути, ведет человек, который, разумеется, не может ей желать ничего, кроме добра.
Но вели ее не так.
Госпоже Ригитце приходилось уделять столько внимания политике и интригам, она так сжилась с придворными кругами, что на полдня, а то и на целый день отлучалась из дому или же бывала дома так занята, что Мария могла делать и с собой и со своим досугом что угодно.
Если госпожа Ригитце и улучала наконец свободную минутку для ребенка, то из-за собственной нерадивости становилась вдвое нетерпеливее и резче. Такое положение должно было поэтому казаться Марии полнейшей и чистейшей бессмыслицей и вызывать в ней впечатление, что она чуть ли не отверженная, которую все ненавидят и никто не любит.
И теперь, когда она стала у окна и смотрела на город, чувство одиночества и заброшенности опять нахлынуло на нее. Она прижалась головой к косяку и растерянно вглядывалась в медленно скользившие облака.
Она так хорошо понимала все то, что говорила Люси о тоске. Словно у тебя внутри горит что-то. И ничего не поделаешь — ну и пусть горит, пусть горит… Она так хорошо это знала! А что же будет дальше? День за днем — одно и то же. Ничего, ничего, чему бы порадоваться! И долго так будет? Да, долго еще! Даже и когда шестнадцать минет? Не со всеми же так бывает! Чтобы она в шестнадцать лет да все еще ходила в детском чепце — не может того быть! Сестрица Анна Мария так не делала… Теперь она замужем…
Вспоминалось так ясно: как шумели и веселились на свадьбе еще долго после того, когда ее услали спать… и как музыка играла… А что, ведь и она могла бы, пожалуй, замуж выйти. За кого же бы? Может, за зятева брата? Он, что и говорить, препротивный! Но уж если бы сталось такое… Этому она ужас как обрадовалась бы. А чему бы и радоваться-то на белом свете? Разве есть чему? Ей что-то не видно.
Она отошла от окна, села в раздумье за стол и принялась писать.
«Дружески кланяюсь тебе, вечно призывая на тебя благословение господне, дражайшая сестрица и дружок мой Анна Мария, да хранит тебя господь и спасибо тебе за доброту твою! Собралась я писать pour vous congratuler, [2] поелику разрешилась ты во благополучии и ныне здорова и в добром здравии пребываешь.