В юности Льюис был атеистом похлеще Фрейда. Фрейд в Венском университете колебался; Льюис в Оксфорде – никогда. Он знал иных священников, они ему нравились, но он говорил: «Мне нравятся духовные лица, и медведи мне тоже нравятся, но мне равно претит быть и в церкви, и в зоопарке». Его отталкивала идея о Верховной Власти, влияющей на его жизнь: «Даже в самых глубоких частях души нет такого места, которое человек мог бы окружить колючей проволокой, повесив на ней табличку “Вход воспрещен”. А я хотел именно этого, чтобы была такая область, пусть даже маленькая, о которой я могу сказать всем прочим существам: “Это мое и только мое дело”». Льюис понимал: глубоко внутри он желал, чтобы Бога не было.
В одном письме он писал: радикальное изменение в его жизни шло «шаг за шагом и касалось ума… и не было простым». Во-первых, всю жизнь, с детства в Белфасте и до обращения после тридцати, он время от времени испытывал сильную тоску по какому-то месту или человеку. Он много лет мучительно пытался понять это чувство. Однажды, когда ему было восемь лет, вспоминает он, это сильное желание «внезапно поднялось во мне без предупреждения, и было таким, как будто за ним стоят не годы, а века… Несомненно, то было желание, но чего именно я желал?»[171]. Затем столь же внезапно, как и появилось, «оно ушло, и весь мир снова стал банальным, а может, его и взволновало лишь влечение к этому желанию, только что исчезнувшему. Я испытывал его совсем недолго, но в каком-то смысле все остальное, когда-либо происходившее со мной, было менее важным». Он говорил, что это томление было «неудовлетворенным желанием, которое само по себе желаннее многих других удовлетворений. Я назвал его Радостью. Сомневаюсь, чтобы кто-либо, ощутивший это, захотел бы, будь то в его власти, променять его на все удовольствия мира». И он ясно понимал, что испытывать такое желание не значит выдавать желаемое за действительное. «Такое томление, – пишет он, – есть прямая противоположность самообману, это скорее вдумчивое желание».
Хотя Льюис называл этот опыт «ключевой историей своей жизни», он понимал, что отношения с людьми не могут утолить это желание. Радость «указывала на что-то иное, за пределы», была вехой на пути к Творцу. Льюис говорит, что после великого перехода к вере опыт Радости почти совсем перестал его интересовать. «Если мы потерялись в лесу, – говорит он, – то указатель для нас крайне важен. Тот, кто первым его увидит, кричит: “Глядите!” Все собираются вокруг и смотрят. Но когда мы нашли дорогу и на ней что ни километр, то вехи, чего нам стоять и глазеть?»
Друзья Льюиса также сыграли важнейшую роль в его обращении. Когда он был молодым преподавателем в Оксфорде, несколько его близких друзей, которыми он восхищался, отказались от материализма и стали, как он их называл, «ярыми сторонниками сверхъестественного». Льюис считал это «откровенной чепухой» и не думал, что ему грозит попасть в эту «ловушку». Однако он чувствовал «одиночество», ощущал, что «его покинули» эти друзья. Затем он познакомился с другими коллегами, вызвавшими у него восхищение: с профессорами Генри Дайсоном и Джоном Толкином. Оба глубоко верили в Бога и оба сыграли важную роль в великом изменении, произошедшем с Льюисом. Льюис пишет, что подобные странные люди «возникали ниоткуда».
Льюис начал понимать, что все авторы, которыми он восхищался, как древние, так и современные, были сторонниками духовного мировосприятия: Платон, Вергилий, Данте, Сэмюэл Джонсон, Эдмунд Спенсер, Джон Мильтон, Джордж Мак-Дональд и Гилберт Честертон. Материалисты, которых он читал, по сравнению с ними выглядели «несколько бледно». (Разумеется, мировоззрение Платона совсем не такое, как у Честертона, но если поделить всех на материалистов и сторонников духовного, этих мыслителей можно причислить только ко второй категории.)
Затем произошли два события. Во-первых, Льюис прочел «Вечного человека» Гилберта Честертона, и эта книга дала ему аргументы, к которым он не раз прибегал позже в своих трудах. Честертон был плодовитым британским автором, журналистом, поэтом и литературоведом. Льюис впервые наткнулся на его книги в девятнадцать лет, когда служил в армии. Заболев окопной лихорадкой, он лежал в госпитале и прочел там сборник эссе Честертона. Сам Льюис не мог понять, почему чуждое мировоззрение автора вызвало у него столь положительный отклик. «Мои пессимизм, атеизм и ненависть ко всяким сантиментам, – отмечает он, – по идее, делали его самым неподходящим для меня автором». И добавлял: «Похоже, Провидение… легко преодолевает наши прежние вкусы, если решило познакомить один ум с другим»[172].