3. Одиночество влюбленного — не личностное (любовь доверяется людям, она говорит, рассказывает о себе), а системное: я одиноко превращаю его в систему (быть может, потому, что постоянно вынужден довольствоваться солипсизмом своего собственного дискурса). Запутанный парадокс: я могу быть понят всеми (любовь приходит из книг, ее диалект широко распространен), но выслушан (воспринят «пророчески») могу быть лишь теми, у кого в точности и нынче же тот же язык, что и у меня. Влюбленные, говорит Алкивиад, подобны укушенным гадюкой: «Говорят, что тот, с кем это случилось, рассказывает о своих ощущениях только тем, кто испытал то же на себе, ибо только они способны понять его и простить, что бы он ни наделал и ни наговорил от боли»; тощее воинство «изголодавшихся Усопших», влюбленных Самоубийц (сколько раз один и тот же влюбленный не кончает с собой?), которым ни один великий язык (разве что — фрагментарно — язык былого Романа) не дает своего голоса.
4. Подобно древнему мистику, которого с трудом терпело церковное общество, где он жил, я в качестве влюбленного субъекта не протестую и не иду на конфликт; просто я не вступаю в диалог — с механизмами власти, мысли, науки, руководства и т. п.; я не обязательно «деполитизирован» — отклоняюсь от нормы я в том, что не «возбужден». Взамен общество подвергает меня причудливому вытеснению под открытое небо: никакой цензуры, никаких запретов, я только отстранен a humanis, удален от всего человеческого неким молчаливым декретом о незначительности; я не вхожу ни в какой перечень, мне нигде нет приюта.
5. Почему я одинок:
Ожидание
1. Я ожидаю прихода, возвращения, какого-то обещанного знака. Ожидание это может быть и ничтожно, и безмерно патетично: в «Erwartung» («Ожидании») женщина ждет своего любовника ночью в лесу; я дожидаюсь всего лишь телефонного звонка, но тревога та же самая. Все торжественно: я лишен чувства пропорции.
2. У ожидания имеется своя сценография: я организую его, я им манипулирую, я выкраиваю лоскут времени, в котором буду изображать утрату любимого объекта и выказывать в миниатюре все проявления горя. Итак, все это разыгрывается, словно театральная пьеса. Декорация представляет внутренность кафе; у нас свидание, я жду. В Прологе я, единственное (и не без основания) действующее лицо, констатирую, фиксирую опоздание другого; это опоздание — пока всего лишь математическая, исчислимая (я несколько раз смотрю на часы) величина; Пролог заканчивается моим отчаянным решением — разнервничаться, я запускаю тревогу ожидания, Теперь начинается I акт; он занят выкладками: может, мы не поняли друг друга касательно времени, места? Я пытаюсь припомнить тот момент, когда назначалось свидание, что точно тогда говорилось. Что делать (тревога перед поступком)? Сменить кафе? Позвонить по телефону? А если другой придет как раз в мое отсутствие? Не увидев меня, он, чего доброго, уйдет и т. д. Акт II отведен гневу; я адресую отсутствующему неистовые упреки: «Все-таки он (она) вполне мог(ла) бы…», «Он (она) отлично знает…» Ах! вот если бы он (она) был (была) здесь, чтобы я мог упрекнуть его (ее), что его (ее) здесь нет! В акте III я достигаю (добиваюсь?) чистейшей тревоги — тревоги покинутости; только что буквально за секунду я перешел от отсутствия к смерти; другой словно мертв: взрыв скорби; внутренне я бледен как труп. Такова пьеса; она может быть укорочена приходом другого; если он приходит в первом акте, прием спокоен; если во втором, имеет место «сцена»; если же в третьем — это признательность, благодарственный молебен; я облегченно вздыхаю, словно Пеллеас, вышедший из подземелья обратно к жизни, к запаху роз.
(Тревога ожидания не сплошь неистова; есть у нее и свои сумрачные моменты; я жду, и все вокруг моего ожидания застигнуто ирреальностью; в кафе я разглядываю других людей, которые заходят, болтают, шутят, спокойно читают: они-то никого не ждут.)