В этот вечер в Симферополе Вертинский пел много. Почти все я слышал – ежели не на его киевском концерте, то в исполнении подражателей, коих сейчас расплодилось, как клопов. Он исполнил свою знаменитую «Ваши пальцы пахнут ладаном», и вдруг я понял, что этой песней Вертинский отпел Веру Холодную еще несколько лет назад, при жизни. Говорят, она, услыхав это впервые, была в ужасе. Немудрено! Неужели он почувствовал смерть Веры так безошибочно, что решился отпеть ее, живую? А ведь говорят, что Вера всегда была веселой и жизнерадостной, в отличие от своих вечно страдающих героинь из синема.
В зале собралось много офицеров, и я был уверен, что Вертинский обязательно исполнит песню о юнкерах, тем более ее требовали здесь, в Крыму, на каждом концерте. И вот, он выждал минуту, чуть больше, чем обычно, и негромко, на первый взгляд без всякого выражения, объявил: «Все, что я должен сказать...»
Все, что я должен сказать... Вертинский, кажется, так и не увидел в нашей Смуте ничего, кроме кровавого бедлама, кроме ступеней, ведших «в бесконечные пропасти». Винить его нельзя, таково мнение очень многих и, вероятно, так будут думать еще долго. Даже нам, прошагавшим от Ростова до Крыма, не всем удастся сформулировать на Суде, зачем мы это делали. Нас часто вел инстинкт, а не разум. Но инстинкт, и это, по-моему, главное, вел нас безошибочно. Что ж, Вертинский сказал то, что должен был сказать. Мы – сделали все, что, если не должны, то смогли сделать. Но сказать – сказать то, что должны, нам было не суждено. Даже тем, кто выжил. Я тоже, наверное, не смогу. Или просто не успею.
То, что я должен сказать...
После концерта глаза у Ольги снова были на мокром месте, а прапорщика Герениса стало клонить в сон. Время было позднее, и мы едва успели сесть в последний поезд. В вагоне прапорщик Геренис немедленно заснул, а мы с Ольгой тихо переговаривались, глядя в темное окно, за которым изредка мелькали фонари на полустанках. Бог весть с чего, но Ольгу вдруг потянуло на откровенность, и она начала рассказывать мне то, что никогда, конечно, не говорила прапорщику Геренису. Ей надо было выговориться, я молча слушал и думал о том, что таким, как она (как я, как все остальные), уже не придется жить спокойной жизнью до конца дней. Эти годы не уже отпустят никого и нас.
Никого – и никогда.
В Сюрени мы высадились под утро и, к нашему счастью, сумели пристроиться к военному обозу, шедшему через Албат. Я проигнорировал свой парадный френч, который, я чувствовал, мне уже больше не понадобится, зарылся в сено и проспал до самого Албата.
В Албате мы застали настоящий муравейник. Пыль стояла столбом, по узким улочкам рыскали авто, и я сразу узнал знакомую картину сборов. Рота была уже на ногах, и поручик Усвятский давал кому-то выволочку за опоздание. Поставив пошатывающегося от сна прапорщика Герениса в строй, я как раз успел встретить спешившего к нам штабс-капитана Докутовича и отрапортовать о готовности. Он только кивнул, сказал, что мы выступаем немедленно. Я понял – наш албатский отпуск закончился. Понял я и другое. Закончились не только наши каникулы, но и необъявленное перемирие, переговоры – закончилось все, рухнули все надежды, и мы снова идем туда, в таврийские степи. Летняя кампания началась. Мы зашагали к станции, сделав первые метры по той гигантской дуге, которая привела нас на Голое Поле.
По пути штабс-капитан Докутович рассказывал мне что-то про обращение Барона, сообщив при этом, что мы снова поступаем под начало Якова Александровича, но я почти не слушал его. В том месяце исполнилось ровно пять лет, как я ушел на Германскую. И мне впервые смертельно не хотелось идти в бой.
Туркул считает, что все подобные мысли объясняются плохим моим самочувствием. Лично он начинал летнюю кампанию 20-го в наилучшем настроении, полный надежд. Ну, о надеждах разговор особый, а что касаемо настроения, то это дело индивидуальное. Все-таки я постарше Антона Васильевича. Правда, Туркул замечает по этому поводу, что дело не в возрасте, а в том, что я, выражаясь по-совдеповски, «гнилой» и вдобавок вырождающийся интеллигент.
(Пришлось поправить его превосходительство. Впервые «гнилых интеллигентов» помянул Государь Александр III.)
Кроме того, Антон Васильевич требует, чтобы я не игнорировал такие исторические документы, как упомянутое мною знаменитое обращение Барона от 20-го мая. Он специально принес из штаба Сводного полка копию, дабы я привел ее в своих записках. Полностью переписывать его лень, но самое главное – пожалуйста:
20 мая 1920 года, N 3226, г. Симферополь.
Русская армия идет освобождать от красной нечисти родную землю. Я призываю на помощь мне русский народ.
Слушайте, русские люди, за что мы боремся:
За поруганную веру и оскорбленные ее святыни.
За освобождение русского народа от ига коммунистов, бродяг и каторжников, вконец разоривших Святую Русь.
За прекращение междоусобной бойни.
За то, чтобы крестьянин, приобретая в собственность обрабатываемую землю, занялся бы мирным трудом.
За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.