Тихонцев снова садится на оленя и теперь уже едет, не ведая как и куда, не шевелясь, не дыша, только лишь улыбаясь.
— Ну ладно, ладно, — говорит он, сидя прямо и неподвижно. — Подержите. Я слезу. Я научусь. Путь у нас не ближний.
— Знаете, это очень колоритная картина: вы на олене, — говорит Чукин и тонко, дробно смеется. Все тоже смеются. И даже Василий там, наверху, смотрит и смеется.
Симочка рисует на кальке горы, ручьи и болота — путь к Алыгджеру. Чукин зовет Тихонцева и каюров для напутственного разговора.
— Работы на этом массиве, — говорит он, — максимум на пять дней. Ну, мы ее растянем на неделю. Постараемся. Но за неделю вам тоже не обернуться.
Ваня Стреженцев хмыкает.
— Дай бог, две недели...
— Дожди пойдут, — говорит Торкуев, — вода в реках ой-ой-ой как поднимется. Навряд ли проберешься.
— Могу дать вам десять дней. — Чукин смотрит на всех сощурясь. — Это предельно. Десять дней мы продержимся. Впроголодь, правда. Но продержимся. Так вот. Десять дней.
Каюры молчат.
— Да, — говорит Тихонцев. — Через десять дней мы будем вот здесь. Он не думает об этих десяти днях, он их не знает и знать хочет лишь одно: скоро уходить!
— Три дня на дорогу туда, три обратно, день про запас и три в Алыгджере: поменяете оленей, насушите сухарей...
— Конечно, — соглашается торопливо Григорий. — Должно хватить. Обязательно хватит.
Каюры вьючат оленей. Ваня Стреженцев подмигнул Тихонцеву.
— У бабки моей огурчики... Окрошку закажем. — Бабкой Ваня зовет жену. Они год как женаты.
Ловкий, спорый он человек, Ваня Стреженцев. Кинет кошму оленю на спину, туда же рывком бросит вьюк. Перехлестнет их веревкой, подхватит ее у оленя под брюхом, ткнет коленкой в олений бок, потянет, дернет, олень переступит, качнувшись, и вьюки крепко сидят, нерушимо. Положит топор на вьюки — топор прирастает. Лицо у Вани в рыжей, с медным проблеском, бороде, остро смотрят глаза под короткими бровями. Разбойно повисли поля панамы. Красив Иван, маленький, ладный и крепкий.
Сергей неуклюж, непроворен. Вьючится он вдвое дольше Ивана. На голове его белый грибок — накомарник. Сетку Сергей засунул вовнутрь. Она ему не нужна. Он не боится мошки. Его привлекла в накомарнике белая шляпа — каскетка. Он носит ее, не снимая. Ругается с Леной по-тофаларски, но так, что понятно всем.
И собаки разные у каюров. У Ивана — сытый, веселый Пушок. В темных блестящих глазах его радость, готовность мчаться, прыгать, лаять на лося, на рябчика, на зверя бурундука и просто брехать, ластясь и играя.
У Сергея — понурый, блудливый пес Сучик с оранжевыми нахальными глазами.
...Пушок взвизгнул от радости, полаял на двинувшихся оленей, тявкнул простуженно Сучик. Пошли... Семнадцать оленей в трех связках и один — персональный — Тихонцева. Григорий повел своего оленя на веревке, отдельно от всех.
— Григорий Петрович, — крикнул Валерий, — не забудьте про носки!
Симочка подбежала, тихонько попросила:
— Письма мне принеси. Самое главное — письма. Больше можешь ничего не приносить.
— Куда ж я их дену? — сказал Григорий. — Принесу, конечно.
— А вдруг ты их потеряешь? Ты их зашей за подкладку.
— Мы вас ждем, Григорий Петрович. Вас так еще никто не ждал! — крикнул Чукин.
Караван пошел прочь от лагеря. Тихонцев оглянулся. Чукин целил в него аппаратом. Валерий махал кепчонкой, Симочка стояла неподвижно и прямо. Василий тоже остановился; он был далеко, еле заметен на склоне.
Тихонцеву стало вдруг жалко их всех. Как же так это вышло, что он уходит, а они остаются? Мог бы он здесь остаться, когда другие уходят? Нет, ему не хотелось думать об этом. Он не оглянулся ни разу, потащил за веревку оленя и зашагал вниз по склону. Следом за ним двинулся весь караван.
...Тихонцев идет, и в такт его бодрой походке иду г бодрые, крепкие мысли: «Мужчине нужно мужское дело. Скажем, стоять вахту на корабле, править машиной или людьми. Чтобы в руках, на плечах у себя ощутить тяжко счастливую ношу — жизнь и удачу многих людей... Или вести караван в восемнадцать оленей, быть начальником каюрам и знать, что ребята в горелом лесу ждут тебя ежечасно, что работы у них на пять дней, а соли, дай бог, на семь».
Тихонцев смотрел на небо, на горы, на белый, блистающий снежный припай.
«Неужто все это вправду? — думал он. — Неужто правда, это Саяны, и я иду и смотрю на них сколько угодно. Чудеса, — думал он, — чудеса...»
Иногда он пропускал вперед караван и садился на оленя. Он подводил его к кочке, становился на нее, клал ногу на олений хребет, и олень сейчас же уходил из-под ноги. Олень не понимал таких лошадиных слов, как «тпр-р-ру».
Григорий падал и потом долго шел, не пытаясь больше садиться. Но, вдоволь пройдясь по устлавшей землю цепкой карликовой березе, по лосиным, срывающимся в болото тропам, по чвякающему кочкарнику, он снова садился на оленя. И даже ехал немного. Олень бежал, стремясь быть вместе с ушедшим вперед стадом. Его нельзя было остановить. На нем не было узды, а только веревка привязана к морде.