Читаем Фёдор Достоевский. Одоление Демонов полностью

Молчание Достоевского в те годы было удивительным еще и потому, что он прекрасно знал цену своим сверстникам. Он чурался и чуждался большинства однокашников, так как вполне разглядел их косность и невежество, нравственную глухоту и эмоциональную тупость. «Но что я видел перед собою, какие примеры! Я видел мальчиков тринадцати лет, уже рассчитывавших себе всю жизнь: где какой чин получить, что выгоднее, как деньги загребать… и каким образом можно скорее дотянуть до обеспеченного, независимого командирства! Это я видел и слышал собственными глазами, и не одного, не двух!» — писал он много лет спустя. «Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров», — скажет о себе герой «Записок из подполья», позаимствовавший немало переживаний у автора.

Чем же кондуктор Достоевский держался в те годы? За счет каких душевных ресурсов «не заглох в корпусе», а, напротив, обрел чувство собственного достоинства, обнаружил замечательную твердость характера и заслужил даже уважение — тех, кто смог почувствовать его умственное и нравственное превосходство?

Привычка к замкнутой, изолированной жизни, приобретенная в отцовском доме, счастливая способность не тяготиться одиночеством, а главное — ежечасная, ежеминутная потребность думать впервые принесли реальные, ощутимые плоды: в свои семнадцать — восемнадцать лет Достоевский, «сохраняющий в сердце своем чувства высокой честности»[68] (отзыв Савельева), смог, живя на казарменном положении, создать для себя параллельное существование, исполненное достоинства и благородства.

III

Зубрежка и лагерная муштра вовсе не мешали прочитывать библиотеки книг. В июне 1838 года он жаловался отцу: «Надобно было работать день и ночь; особенно чертежи доконали нас… Пять смотров великого князя и царя измучили нас. Мы были на разводах, в манежах вместе с гвардиею маршировали церемониальным маршем, делали эволюции, и перед всяким смотром нас мучили в роте на ученье». А через два месяца с гордостью сообщал брату: «Я сам читал в Петергофе по крайней мере не меньше твоего. Весь Гофман русский и немецкий… почти весь Бальзак… «Фауст» Гете и его мелкие стихотворенья, «История» Полевого, «Уголино», «Ундина»… Также Виктор Гюго…»

В то самое время, когда в училище происходили «генеральные сражения» между «рябцами» и старшими воспитанниками, а сам Достоевский подвергался «испытаниям в послушании», он одолевал свое унижение попыткой «обобщенной мысли». Он не писал брату Михаилу о воде, налитой в постель, а лишь с грустью констатировал: «Мне кажется, мир принял значенье отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира…»

Его оскорбленное самолюбие искало аналогий далеко за пределами постылого училища, и сердце рвалось открыться мировым скорбям и страданиям. С юношеской страстностью и непосредственностью, не опасаясь насмешки над высоким слогом, он обращался к великим примерам, и тогда его собственные страдания переставали казаться всемирной катастрофой. Литературные образцы как бы задавали масштаб индивидуальной скорби, и, ошеломленная огромностью чужих терзаний, она стихала в смирении и кротости. «Гамлет! Гамлет! Когда я вспомню эти бурные, дикие речи, в которых звучит стенанье оцепенелого мира, тогда ни грусть, ни ропот, ни укор не сжигают груди моей… Душа так подавлена горем, что боится понять его, чтоб не растерзать себя…»

Гамлет, доктор Фауст или гофмановский Альбан казались ему, наверное, фигурами гораздо более реальными, чем большинство из ста двадцати пяти его однокашников, — и, конечно, гораздо более близкими. И уже тогда, как бы в знак благодарности за рыцарственное, бескорыстное, пока еще читательское служение ей, литература смягчала ожесточение одиночества, находя бедному рыцарю друзей.

Григорович: «С тех пор прошло более полустолетия, но хорошо помню, что изо всех товарищей юности я никого так скоро не полюбил и ни к кому так не привязывался, как к Достоевскому… С неумеренною пылкостью моего темперамента и вместе с тем крайнею мягкостью и податливостью характера, я не ограничился привязанностью к Достоевскому, но совершенно подчинился его влиянию. Оно, надо сказать, было для меня в высшей степени благотворно. Достоевский во всех отношениях был выше меня по развитости; его начитанность изумляла меня. То, что сообщал он о сочинениях писателей, имя которых я никогда не слыхал, было для меня откровением»[69].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология