Я почувствовал, как движение солдатской массы, раньше замкнутое внутри самой себя, стало направленным вовне. У меня не было иного выбора, кроме как стать ее частью. Свидетели подтвердят, что я не приказывал уходить на Акрополь, и вынужденно присоединился к полку, не желая оставлять его без руководства. Сулиоты и люди из роты Цикуриса во главе с ним самим плечами и ружейными ложами расчистили мне путь в уплотнившемся на узкой дороге людском потоке. Власть, соединенная с силой, пока еще действовала, сама по себе – нет. Вперед вырвались самые наглые. Мы с Чекеи и десятком филэллинов оттеснили их и пошли пусть не первыми, но в первых рядах. Не отходивший от меня Костандис увязался за мной, Мосцепанов – за ним.
Рассвет был не за горами, но со стороны Афин ни один петух не возвестил о его приближении. Всем им турки давно свернули шеи. Немногие оставшиеся в городе жители затаились по домам, разбуженные пальбой и шумом выходящей на улицы армии Кюхин-паши. Слышно было, как его конница движется к северному склону. Он не подозревал, что нас там уже нет.
При моей худобе ночью я мерз, а теперь, щеками и лбом ощущая ледяной ветер, воспринимал его как нечто внешнее, не имеющее отношения к моему телу. Шли быстро, временами переходя на бег, но светлело еще быстрее. На повороте к южному склону я еще издали увидел над воротами цитадели, они же – вход на Акрополь, средневековое укрепление, задолго до турок построенное в Пропилеях кем-то из владевших Афинами каталанских или французских баронов. Верх его квадратной башни обрисовался на фоне сереющего неба. Турецкие начальники, сторожившие нас на пути к Фалерону, вот-вот должны были обнаружить наше исчезновение и броситься в погоню, но мы находились почти у цели.
Земля под ногами сменилась каменными плитами. Начинался подъем. Мы вступили на заключительный отрезок дороги к крепостным воротам, как вдруг шедшие передо мной остановились и попятились назад, тогда как я и моя свита продолжали идти с прежней скоростью. Всё произошло в мгновение ока: наша группа, с двух сторон обтекаемая встречными потоками, выдвинулась вперед, и с оборвавшимся сердцем я понял, что случилось то, о чем мы с Чекеи старались не говорить и даже не думать, чтобы не будить дремлющий во мраке ужас: прямо перед нами, шагах, может быть, в двадцати, дорогу перегораживали шеренги солдат с изготовленными к бою ружьями. В глаза кинулись родные французские мундиры. В Макрийском заливе я видел их на арабах Ибрагим-паши. На левом фланге их ощетинившийся штыками плотный строй упирался в подножие скалы, справа уходил вниз и терялся в предутреннем тумане.
Оцепенев, я ждал залпа, но услышал, как кто-то по-французски выкликает мое имя: “Фабье! Полковник Фабье, отзовитесь! Я знаю, что вы здесь!”
“Молчи! – шепнул Чекеи. – Отзовешься, они тебя прикончат и возьмутся за нас”.
По его знаку сулиоты заслонили меня собой. Я раздвинул двоих ближайших и шагнул навстречу судьбе. Она явилась мне в образе невысокого широкогрудого человека в фуражке и простом военном сюртуке без эполет. В том же аскетичном костюме, какой может позволить себе обладатель абсолютной, не нуждающейся ни в каких подтверждениях власти, он стоял на причаленной к берегу галере в канун Ураза-байрам, но теперь расстояние между нами было гораздо меньше. Уже достаточно рассвело, чтобы я мог разглядеть его лицо. В нем читались ум и энергия, но то и другое было припорошено чем-то третьим, чему я не умел найти имени и что не позволяло приложить к нему наши привычные представления о связи внешности и характера. Вместе с тем это было заурядное лицо греческого простолюдина, кем он, собственно, и являлся. Сейчас, копаясь в моих тогдашних ощущениях, я думаю, что в нем отталкивала печать грубой воли и привлекала нечастая у сорокалетних мужчин юношеская тонкость черт.
“Я здесь!” – громко сказал я.
Мне ответил ровный, невыразительный голос человека, не озабоченного тем, чтобы интонацией усилить значение сказанного. У наследного принца в этом нет нужды.
Безупречная французская речь полилась из его уст, но под дулами ружей я не сразу сумел в нее вслушаться – мешала мысль, что, как только он замолчит, я умру.
Усилием воли я вернул себе самообладание и понял, что Ибрагим-паша начал с комплиментов моей храбрости и моим моральным принципам. В его похвалах не было ни грана бутафорской восточной пышности, зато содержались точные сведения обо мне. Он явно не вчера узнал о моем существовании. Должно быть, наводил справки, интересуясь мной, как я – им.
Еще раньше сулиоты, Цикурис, Мосцепанов и вынесенные в первую линию филэллины взяли его на прицел, как египтяне – меня. Каждый из нас двоих стал гарантом жизни другого. Страшное напряжение владело мной, но я уже понимал, что немедленная гибель мне не грозит.