Я покосился на Мосцепанова. Он слушал так, словно голосом Фабье с ним говорила его судьба.
“Десантируемся в Элевсине, – звенел этот голос. – Вступим в город, тут же Гурас и Макрияннис ударят туркам в тыл. Они будут предупреждены письмом. Отплываем в ночь на девятнадцатое…”
Фабье рвался доказать, что не напрасно увел полк из Афин. Похоже, этот план созрел у него после того, как принесли письмо от Макриянниса, и лишь пару часов назад был утвержден на военном совете в Навплионе. От возбуждения он пританцовывал на месте, как ребенок с переполненным мочевым пузырем.
В древности из Афин к Элевсину, к храму Деметры, вела священная дорога, по ней шествовали участники элевсинских мистерий. Мы пойдем по ней, думал я, вернее – над ней. Та дорога, если от нее что-то осталось, ушла под землю – подальше от нас, поближе к своим мертвецам.
Во времена, когда Харон был еще не владыкой царства мертвых, а простым перевозчиком, здесь совершались таинственные элевсинские мистерии. Ни один ученый не возьмет на себя смелость сказать, как именно они проходили, известно лишь, что это был праздник вечно умирающей и вечно воскресающей богини. На свидание с ней допускались только посвященные. Их тени встретят нас на руинах ее святилища, и я ничуть не удивлюсь, если в шуме лавровых ветвей и гуле моря услышу слова апостола Павла, сказанные о жизни будущей, но применимые и к Элладе по возвращении ее из долины смертной тени: “Сеется в тлении, восстает в нетлении, сеется в уничижении, восстает в славе, сеется в немощи, восстает в силе…”
Филэллины начали расходиться. Мимо прошли Фабье и Чекеи, говоривший: “Ибрагим-паша мог бы взять Афины вместе с Акрополем, но не хочет вторгаться в Аттику. Аттика – не его пашалык. Его пашалык – Морея. Он опустошает ее, чтобы заселить арабами из Египта. В прошлом году он единственный из турецких генералов выказывал милосердие, теперь это другой человек”.
“Все мы теперь другие”, – отозвался Фабье.
Их голоса стихли в отдалении, тогда Мосцепанов спросил, какое сегодня число.
“Пятнадцатое”, – сказал я.
Он с важным видом загнул большой, указательный и средний пальцы, считая оставшиеся до отплытия дни. Далекий церковный колокол уронил на камни несколько медяков. Мосцепанов обернулся на этот звук и осенил себя крестным знамением. Я сделал то же самое, но спокойнее не стало. Мысли путались, как при бессоннице. С некстати стертой пятки беспокойство переходило на слабость ремня на сумке с хирургическими инструментами, а от него обращалось к болезни помощника, который должен носить за мной ящик с карболовой кислотой, спиртом и полотном для перевязок, но эти и многие другие заботы и тревоги мельтешили в мозгу, на фоне памяти о том, что к осажденному Акрополю приковано сейчас внимание всей Европы: его изображения вывешивают в витринах, о нем говорят на улицах, во дворцах и в парламентах. Я знал: через три дня на нас остановится око мира.
Долго писем тебе не писал и от тебя их не получаю, но в мыслях частенько с тобой разговариваю. Вот иду и говорю. Не в голос, конечно, хотя порой сам не замечу, как словечко вырвется.
По здешним понятиям у Кутахьи Решид-паши – армия, по нашим – дивизии три, правда, регулярные. С ними он после трехнедельной осады штурмом взял Афины. Греки ушли на Акрополь, там и заперлись, полтысячи нерегулярных. Нас послали им в помощь. С вечера десантировались в местечке Элевсин и в ночь пошагали к Афинам. На лошади один Фабье. Я-то и без пальцев ходок неплохой, а на такой ноге, как у него, далеко не уйдешь.
Идти не то двадцать верст, не то все тридцать, и ружье тяжеловато. Я с корпуса под ружьем не хаживал, но от молодых пока не отстал. Сапоги крепкие, левый по беспалой ноге шит на заказ, не хлябает. Разве что пяту отбил по камням, но в такое время не до пятки.
Лазутчики донесли, турок до самого города нет. Над бухтой, где с кораблей высадились, была одна батарея, и та не стреляла. Наши охотники прошлой ночью всех артиллеристов во сне вырезали. Командиром у них был француз, совсем молоденький, его привели к Фабье. Оказалось, они старые знакомые. Я был к ним близко и слышал, как Фабье велел ему вспомнить какой-то залив, где они стояли на берегу, и молодой месяц над морем просиял. Не знаю, что там вышло с этим месяцем, но французик голову свесил, молчит. Фабье что-то тихонько ему сказал на ухо и пошел прочь, а беднягу в два ятагана зарубили. Я, отворотившись, присел к прибою, чтобы волной заглушило его крики. Знаю, нет муки страшнее, чем когда в клинки берут. Пуля по сравнению с саблей – подруга.
От моря дорога в гору забирает. Поднялись на обрыв, и я этого французика сверху увидел. Наши его раздели, лежит в одной рубахе и подштанниках. Голову ему не снесли, ран с такой высоты не видать.
Костандис тоже на него оглянулся, тут же отвел взгляд и сказал: “Будь на его месте немец, итальянец, кто угодно, – был бы жив. Фабье только французам не прощает, если они у турок по найму служат. К ним он безжалостен”.
“Со своих, – рассудил я, – больший спрос”.