В тот же день на перевале близ Миасса мы осматривали пласты жернового камня. Государь стал восхищаться мощью возвышавшихся над нами исполинских кедров, на что один горный чиновник сказал: “Они кажутся несокрушимыми, но в действительности непрочны. Каменистая почва не дает им углублять корни, и те исторгаются”.
“В природе недостаток одного восполняется избытком другого, – ответил государь. – Взгляните, они так тесно переплелись вершинами, что это искупает слабость корней”.
Мы начали спускаться к ожидавшим внизу экипажам. Иссохшая к осени высокая трава со звоном секла нам голенища сапог.
“Как громко она шумит!” – сказал государь.
Вдвоем мы далеко опередили остальную свиту. Никто, кроме меня, его не слышал.
“Листва тоже громче шумит осенью, чем весной и летом, – добавил он. – То, чему предстоит жить долго, живет в тишине”.
“Сухое дерево дольше скрипит”, – возразил я.
Государь поморщился, и меня ожгло стыдом от совершенной бестактности. Он доверчиво раскрылся передо мной в каком-то не совсем для меня понятном, но, как видно, глубоко интимном переживании, а в ответ услышал поговорку, то есть пошлость.
На ночлеге я занес в путевой журнал обе высказанные им сентенции – о кедрах, приходящих на выручку друг другу, и о шуме листвы как знаке ее скорой смерти. Поставленные рядом, они выразительнее, чем по отдельности. Первая дает представление о том, каким хотелось бы ему видеть мир вокруг себя, вторая – каким он видит его на самом деле.
Теперь мы двигались медленнее, и не только из-за трудностей пути через горы. Остановки делались в некоторых горных заводах, на рудниках и приисках. Поездка на Урал – не просто инспекционная, государь предпринял ее, чтобы способствовать пробуждению могучих сил, дремлющих в недрах этой сказочно богатой земли и только еще начинающих выходить на поверхность. Он радовался как ребенок, когда в Сысерти крестьянин Фрол Макеев представил ему образцы 76 красок, извлеченных исключительно из уральских растений, и лег спать в превосходном настроении, но к завтраку вышел чернее тучи.
“Ты ведь знал, как звали того жеребца? Знал и не сказал?” – укорил он меня.
Я сразу понял, о чем речь, и ответил, что нет, никто не называл мне его имени.
“Костандис менял повязку, и нечаянно проговорился, – сказал государь. – Им с Тарасовым сообщили еще в Брест-Литовске, но они от меня скрывали. Его имя – Арматол”.
Арматолы – греки, служившие прежде в турецкой жандармерии. Османы сформировали ее для защиты жителей равнин от горных разбойников-клефтов. С началом мятежа эти стражи закона побратались с теми, кого ловили или делали вид, что ловят, и вместе воюют против бывших начальников. А заодно грабят бывших подзащитных.
Видно было, как взволнован государь этим известием. Я нашел Костандиса и узнал от него, что они с Тарасовым и не думали ничего скрывать, просто государь их не спрашивал, а сегодня пришлось к слову. Он не понимал или притворялся, будто не понимает моей тревоги, но беспокоился я не напрасно – на другой день рожистое воспаление возобновилось, государю снова пришлось надеть на правую голень повязку с мазью. Вернулся из багажа и водворился у него на ноге пошитый в Москве непарный сапог с более широким, чем у левого, голенищем.
В Екатеринбурге мы рассчитывали узнать, насколько высоко нынче осенью холера из Астрахани поднялась по Волге и Каме. От этого зависел дальнейший маршрут, но достоверных сведений не поступило, а имевшиеся были скудны и разноречивы. За ужином Дибич попросил государя не подвергать себя риску и объехать Пермь стороной. Все дружно поддержали его, Тарасов – первый, один Костандис высказал особое мнение.
Греческие изгнанники подобны евреям – из слов строят себе родину, живут в словах, сеют их и урожай снимают словами. Костандис говорил минуты три, но по существу дела сказано было не более того, что при мерах предосторожности опасность заболеть невелика.