— Понимаю, что только что завершилась чистка командного состава, — неожиданно заговорил Роммель, так и не получив правдоподобных разъяснений адъютанта фюрера по поводу своего визита. — Взаимная подозрительность и недоверие, подогревать которые призваны, кроме всего прочего, ещё и слишком затянувшиеся во времени заседания Суда чести… Тем не менее, я и сам уже хотел обратиться к Кейтелю, а при необходимости и к фюреру с предложением рассмотреть вопрос о моём новом назначении.
Майзель вопросительно взглянул на Бургдорфа, но тот мрачно изучал узоры напольного ковра. Прибывая сюда, Бургдорф твёрдо был намерен сразу же предложить Роммелю ампулу с «малиново-жасминным» ядом, причем сделать это прямо здесь, в его доме. Но теперь почувствовал, что делать это сразу же, с наскока, действительно было бы слишком уж не по-людски. Если только в предложении раскусить ампулу с ядом вообще можно усмотреть нечто человеческое. В конце концов фельдмаршал принял их как истинный хозяин. Пусть в меру сдержанно и в меру радушно, но всё же принял и даже угостил. А тут ещё на первом этаже вновь послышался гортанный женский голос, очевидно, принадлежавший жене фельдмаршала Люции-Марии Роммель, которую Эрвин предусмотрительно попросил не присутствовать при их военно-полевых беседах.
— Вот вы заговорили о Суде чести, господин фельдмаршал, — самым нелепым образом ворвался в размышления Бургдорфа голос Майзеля. Двух рюмок коньяку всегда было достаточно, чтобы Майзель почувствовал себя невыслушанным Цицероном. — Понимаю: армейская солидарность. Как генералу, мне это понятно. Но вместе с тем… Если исходить из общих положений армейской присяги и офицерской чести… Вы не могли не заметить… — зачастил он, прерывая фразы буквально на полуслове и забывая о том, что каждая из них должна содержать какую-то мысль. — Скольким генералам и даже отдельным фельдмаршалам пришлось предстать… Вместо того, чтобы единым фронтом… Фюрер поражен тем, как много предательства… И наши, да, наши враги, которые только и ждут… И в результате всеобщего заговора — путч, затеянный генералом Фроммом…
— Фромм никакого путча не затевал, — не спеша возразил Роммель, вертя между пальцами ножку коньячной рюмки. — Не он был организатором покушения, вам пора бы уже понять это.
— Однако многие факты… И потом, как быть?..
— Фромм вообще не способен был что-либо организовать, — резко возразил Роммель. — К тому же беспредельно труслив. Вспомните, как он принялся истреблять людей из своего окружения, когда почувствовал, что путч, затеянный генералами Ольбрихтом и Беком, провалился. Фромм всего лишь жертва. Он — вечная жертва всего на свете: заговора, войны, собственных амбиций и собственной нерешительности, подчас граничащей с трусостью.
— И с трусостью — тоже, — попытался Бургдорф взять инициативу в свои руки, но Майзель не позволил ему этого. Залпом опустошив очередную рюмку, он вновь предался своему красноречию:
— Я понимаю, что это весьма… Но если исходить из сути… Что, на мой взгляд… Честь — в её философско-патриотическом ореоле… — Концовки фраз и на трезвую голову давались Майзелю с огромным трудом, поэтому он предпочитал довольствоваться их огрызками, которыми мог сыпать часами, как не-расколотыми орехами, совершенно не заботясь о том, как их воспринимают слушатели. — Перед нами прошли имена… Генералы и фельдмаршалы… Витцлебен, Гёппнер, Бек. Мужество? Да, господа, но позволю себе заметить… В то время, когда от германского народа и, в частности, от Суда чести…
— Да замолчите вы наконец, Майзель?! — презрительно осклабился Бургдорф. — Что вы заладили со своим Судом чести, представая перед нами ангелом непорочности?
— Но ведь именно вас, фельдмаршал Роммель, заговорщики видели в качестве наиболее вероятного вождя нации после того, как фюрер погибнет, — вдруг обрёл способность логично излагать свои мысли генерал Майзель. — Именно вас заговорщики считали наиболее достойным преемником фюрера. Разве не так?!
19
Мария-Виктория погасила свет и широко распахнула окно спальни.
Десять-пятнадцать минут, которые она обычно проводила перед сном, вот так, у окна, глядя на залив, посреди которого таинственной пирамидальностью восставали очертания Скалы Любви, чем-то напоминали вечернюю молитву, не знавшую, впрочем, ни покаяния за неправедно прожитый день, ни мольбы о благополучии в дне грядущем. Ибо, как всякая молитва надежды и многотерпения, была она небогобоязненной и бессловесной.
Ветер, еще несколько минут назад упорно прорывавшийся со стороны гор, неожиданно утих, и над бухтой «Орнезия» воцарился величественный, поистине королевский штиль, мгновенно примиривший гладь моря с блаженством поднебесья и подаривший всяк обитавшему на сих берегах еще одну чарующую лигурийскую ночь.
Чуть перегнувшись через подоконник, княгиня разглядела при едва пробивающемся свете луны корму яхты. Подперев ладонью подбородок, она некоторое время смотрела на нее. Это был взгляд юнги, которого навсегда отлучили от первого в его жизни корабля, а значит, и от всего того мира, в котором и ради которого он до сих пор жил.