Михаилу раньше просто не приходило в забитую стереотипами голову, что сотрудники центрального аппарата обычно лично допросов не проводят и крайне малый процент «политических преступников» удостаивается чести попасть в «святая святых». Отделы и управления наркомата решают принципиальные вопросы управленческого характера, пишут отчеты и составляют аналитические записки. А если какому-то «следователю по особо важным делам» и требуется побеседовать с подозреваемым или обвиняемым, на то есть специальные помещения при следственных изоляторах.
Это, может, людей высоких рангов вроде Бориса Савинкова или бывшего жандармского генерала Джунковского в знак особого уважения доставляли на беседу с начальством сравнимого уровня, а с прочими не церемонились.
На самом деле – если не безответственно болтать языком, а наглядно представить себе семь этажей дома бывшего страхового общества «Россия»[117], днем и ночью переполненных тысячами арестованных, сопровождаемых вдвое-втрое большим количеством конвоиров! Сборный пункт губернского воинского присутствия в разгар всеобщей мобилизации показался бы в сравнении с этим бедламом пансионом для благородных глухонемых девиц. А во что превратились бы через полгода навощенный паркет и весьма по тем временам дорогие ковровые дорожки? Не заставишь же каждого арестованного при входе в здание тщательно очищать обувь от весенней и осенней грязи или переобуваться в войлочные тапочки. Не говоря уже о том, что из сотен выходящих на улицу и площадь окон должны были бы круглосуточно нестись крики и стоны беспощадно пытаемых людей.
Воловичу тут же пришло в голову образное сравнение, вполне пригодное для помещения в какой-нибудь очерк или художественный текст: «Утверждать, что дом ГУГБ ОГПУ – это аналог пыточных подвалов Приказа Тайных дел – почти то же самое, что, бия себя в грудь доказывать, будто в кабинетах наркомата путей сообщения ремонтируют паровозы, а в наркомпроде рознично торгуют мукой и ситцем».
В общем и целом первые же минуты, проведенные Воловичем в цитадели садизма и массовых нарушений социалистической законности, в очередной раз ввергли его в столь любимый представителями креативного класса когнитивный диссонанс, или, проще говоря, шок от несоответствия воображаемого и действительности. Заставили его, как Владимира Ильича перед смертью: «Полностью пересмотреть свои взгляды на социализм»[118].
Кочура без стука распахнул дверь, за которой оказалась довольно просторная, освещенная ярким солнцем приемная с кремовыми прозрачными шторами на высоких, нараспашку открытых окнах. За одним столом миловидная барышня всеми десятью пальцами что-то печатала слепым методом[119] на здоровенном, как строгальный станок, «Ундервуде», попыхивая при этом длинной папиросой, зажатой в сильно накрашенных губах. За другим, в углу, полускрытый буро-коричневым титаническим сейфом, перебирал бумаги сотрудник с двумя квадратиками на петлицах и при «нагане» в ярко-желтой кожаной кобуре.
– Яков Савельевич у себя? – спросил Кочура, и Волович не сразу сообразил, что речь идет о том самом, знаменитом, а также пресловутом Агранове, известном в кругах современной Михаилу либеральной интеллигенции тем, что якобы лично курировал всю литературу и все искусства в Советской России. По слухам, был близким другом Лили Брик и ее «основного» мужа[120]. Недоброжелатели уже в конце ХХ века почти в открытую «намекали», что он не просто занимался политической цензурой, а чуть ли не своими руками задушил Есенина и застрелил Маяковского. Бабеля, правда, не успел, самого расстреляли раньше. Но это в «той» реальности, а здесь он пока что процветал и, для большего соответствия, сменил отчество.
– У себя, сейчас доложу, – ответил вестовой (на адъютанта не тянул малостью чина) и снял трубку.
– Присаживайтесь, присаживайтесь, – радушно встретил гостя Агранов, даже вышел из-за стола и сделал три шага навстречу. Руки, впрочем, не подал, просто указал на глубокое кресло у приставного столика и сам сел напротив. Кочура остался у дверей.
Волович, сильно нервничая – сейчас ведь решится его судьба, возможно, на годы вперед, – пристально рассматривал своего визави. Вполне себе симпатичный мужчина, подтянутый, стройный, лицо без особых семитских признаков. Ни крючковатого носа, ни пейсов. Кипы тоже не носит. На свирепость и садизм ничто не намекает. Лицо отчетливо демонстрирует готовность в следующую секунду изобразить улыбку. Ломброзо отдыхает, как принято говорить. Да и на самом деле – кто из творческой интеллигенции изъявлял бы желание близко общаться с криминальным или просто хамоватым на вид человеком, и откровенничать с ним, тем более.