Он, Федя, тоже одно время увлекся лесными уроками Василия Семеновича. Но ботаником не стал. Никем не стал вообще.
Я лежу, думал Федор Филатович, и я никто.
Над лежащим "никем" проносились мысли. Он их уже не ощущал своими. Они приходили извне, из пустого пространства, где звучало пение крана и долбящее "waste, waste"... Не были ли те походы с невзрачным остробородым учителем предупреждением? Он ему не внял. Растратил, расточил, растоптал свою жизнь. Одну-единственную...
Что дальше? Лето уже кончалось, когда приехала комиссия. Деятельность Василия Семеновича не одобрила. Особенно возмущалась одна церемонная дама: "Разве можно кормить детей бог знает чем? Ведь там может быть инфекция..." Интернат расформировали. Ребят, кого мог ли, распихали по другим детским домам. А их с Варей - о счастье! - отпустили домой...
Мама уже вышла из больницы и была худенькая-худенькая, худее Вари. И ростом уменьшилась. И личико обтянулось. Решили раз и навсегда больше не разлучаться. Никогда в жизни. Что бы ни было. Пускай голод, пускай что угодно! Но жизнь понемногу уже налаживалась. И вода шла, и свет был. Приближался нэп.
16
Очень быстро он воцарился, нэп. Отовсюду полезли ростки частной инициативы. Обнаружились какие-то дельцы с припрятанными царскими золотыми десятками. В городе, еще не пришедшем в себя после разрухи, как грибы, как ведьмины круги, появились частные лавочки, засверкали витрины. В некоторых была выставлена еда. Больше всего поражали пирожные: люди забыли, что они существуют. Пухлые, жирные, аппетитные, с глазурью, с кремом... Ловкие торговцы делали свой бизнес на людском голоде. На жадности к непривычной, роскошной еде...
"Конкурс едоков" было написано крупно в одной из витрин. И помельче: "Милости просим!"
Условия "конкурса" такие: кто одолеет за один присест двадцать пирожных, может вообще ничего не платить. Возьмется, но не справится с двадцатью - плати за каждое. Многие попадались - платили. Никто, кажется, не съел двадцать.
Ему казалось, что он съест и двадцать, и тридцать, и сколько угодно. Лишь бы допустили! Явился в кондитерскую, предложил свою кандидатуру. Высмеяли, выгнали. Обозвали голоштанником. Надолго осталось в душе оскорбление.
Витрины, пирожные, а дома по-прежнему бедно и скудно. Одно только изменилось: иногда к обеду мама готовила мясо - конину. Сладковатую, непривычную, но очень вкусную. Все равно вечно был голоден. В воображении - еда, еда!
А кругом - вовсе уже непонятное. Роскошь, богатство. Рысаки под синими сетками. Нэпманы в котелках. Их жены с маскообразными, густо запудренными лицами. На белом фоне - немыслимо яркий, кровавый рот. "Мишень для поцелуев", как было сказано в одной из парфюмерных реклам. Все это пило, ело, веселилось, танцевало под звуки разухабистой музыки. Из дверей ресторанов, откуда одуряюще пахло жареным, "вышибалы" выталкивали пьяных. Один раз он Видел, как буянил "вышибленный", как упал мордой в грязь, как высыпались у него из кармана денежные купюры, "червонцы". На одну из них он украдкой наступил ногой, хотел было подобрать и скрыться. Но швейцар-вышибала стукнул его кулаком в челюсть, сказал: "Проваливай, шибздик!" - и прибавил кое-что покрепче. Опять оскорбление, опять ненависть.
Он ненавидел нэп. При военном коммунизме было всем одинаково плохо. При нэпе убивало неравенство. Чем я хуже других?
Семья держалась на маме, а на чем она сама держалась, неизвестно. Тяжелое заболевание сердца. И все-таки учительствовала в школе и сверх того давала уроки музыки нэпманским дочкам. Уроков было мало, платили за них гроши. Трудно ей было, и реже слышался ее светлый смех. А он, почти уже взрослый, сидел на ее шее! Чуть-чуть прирабатывал, по малости монтерил, но что это давало? Сущие пустяки. Заработанные деньги не все отдавал маме, нет. Иногда покупал, мерзавец, плитку шоколада и съедал ее сразу, изнемогая от счастья. Ни с чем не сравнимое счастье от сладкого, когда голоден. Пьяница не так наслаждается водкой...
Начал промышлять и по-другому - на лампочках. Тогда лампочки на лестничных клетках заключались в проволочную сетку, чтобы не сперли. Страховали, как и многое другое. Ложки в столовых приковывали на цепь. На мисках делали надпись: "Украдена там-то..." Он приспособился снимать с лампочки сетку кусачками. Три-четыре движения - и готово! Добычу продавал на толчке. Деньги иной раз отдавал маме: "заработал", а нередко и на себя тратил, на то же сладкое...
В сущности, "уже да"... Один из признаков, что "уже да", - музыка от него отдалилась. Иногда вечером мама садилась за пианино. Те же звуки, что когда-то доводили до слез, теперь стукались в закрытую, черствую душу. "Сыграй и ты, Федя", - просила мама. Но он теперь за пианино почти никогда не садился. Он переживал свою весну - бурную, вздорную. Она не "шествовала, сыпля цветами" - какое там? Она его ломала, крутила.
17
Незадолго перед тем их, как это тогда называлось, "уплотнили". Город бурно заселялся, жилья не хватало. И у них, Азанчевских, из четырех комнат изъяли две.