Это был удар из-за угла, плата, заставшая врасплох.
Теперь он подготовлен к ней. Теперь он знает, как защищаться. Но что будет завтра? И
Предощущение этой трагедии всегда сопутствует его славе. Слава творчества стоит рядом с ней.
Совесть человека не препятствует этому. Она, наоборот, толкает его: иди дальше! Она почти требует, чтоб он сделал следующий шаг.
Это уже не драма идей и не драма обстоятельств. Это трагедия самой жизни, самого существования ее.
Но где же
Это выход — сама
Это переживания и муки ее, это разрешение ее «старых» и «новых» проблем. На это человек кладет себя. На это он кладет весь свой срок, и это дает ему
Трагедия Гёте разрушилась бы, если бы на другом ее полюсе не было этого — жизни Фауста и наслаждения ею. Фауст превратился бы в машину, в Гомункула, не дыши он в согласии со всем сущим, не ощущай он этого, не наполняйся он этим. Фауст погиб бы, разум сжег бы его, если бы само течение жизни не уносило его.
Как бы ни разрослась драма идей, это в человеке останется. Это не исчезнет, как не исчезнет обмен крови и воздуха, рост клеток, ощущение света, холода и тепла. Пока человек жив, он знает, что нет высшего состояния, чем то, в котором он находится, нет высшего преодоления трагедии.
Так же как Фауст, бросается он в «вихрь мучительной отрады». Так же как тот, пьет «сладость досады». И так же, «наслаждаясь, тушит страсть свою и наслажденьем снова страсть питает».
Это соревнование с природой, с собой и с обстоятельствами доставляет ему наслаждение. И чувство, что он при этом
«Я так слился со всем живым, что мне безразлично, где в этом бесконечном потоке начинается или кончается чье-либо конкретное существование», — говорил Эйнштейн.
Трагедия Гёте не была бы бессмертной, если бы в ней не было этого. Если бы сладость смертной жизни не питала ее. Это
Из этой чаши и пьет Фауст. Он исчерпывает ее до дна и, зная, что есть это дно, продолжает черпать. Он как будто бы пьет яд, каждый глоток которого приближает его к концу, но он пьет и вино, которое пьянит его.
— говорит Фауст, встречая солнце, —
Солнце переливается в него, смешиваясь с его дыханием и дыханием земли. Живое смешивается с живым и ощущает себя как часть живого. Оно бессмертно в этом слиянии, оно забывает о своем конце.
продолжает Фауст, —
Вот оно, забвение! Вот острие мига, в котором нет трагедии! Она исчезает на этой вершине, растворяется в «стоголосом хоре жизни».
Искусство всегда знало этот выход. Оно само было им, было жизнью, которую человек проживал во второй раз. Оно было наслаждением и дыханием сущего, его круговоротом, его шумом.
Вот отчего не холодом веет от трагедии Гёте, а жар бытия источает она. Вот отчего так вакхичен его скептик Фауст.
Сцены в келье, сцены противостояния Фауста и Духа сменяются безумствами вальпургиевой ночи, безумствами деяния и любви. Здесь Фауст неукротим, и здесь он безбрежен — так же как и в своем отчаянии постичь связь вещей.
В этом самопознании и самосгорании заключена
Поднявшись в горы, Фауст вспоминает Елену, с которой он был недолго. Он видит облако на вершине, и оно напоминает ему прекрасную женщину. Елена так же прекрасна и так же мгновенна, как это облако. Только что он наслаждался им, и вот нет его: оно растаяло, исчезло в воздухе.
Так кончилась и любовь. Но она была! И Фауст жил ею!
Это
На этом можно было бы поставить точку. Здесь можно было бы сказать: конец.