Потом все трое направились в угол, где стояла крылатая статуя богини, скрестили руки на груди, и Хирам вполголоса, однако вполне отчетливо произнес:
— Тебе, матерь жизни, клянемся верно блюсти наш договор, не зная отдыха, до тех пор, пока священные города не будут ограждены от врагов, которых да истребит голод, мор и огонь!.. Если же кто-нибудь из нас не сдержит клятвы или выдаст тайну — да падут на него все бедствия и всякий позор… Пусть голод терзает его внутренности и сон бежит от налившихся кровью глаз. Пусть отсохнет рука у того, кто поспешит ему на помощь, сжалившись над несчастным. Пусть на столе его хлеб превратится в гниль, а вино — в зловонную сукровицу. Пусть родные его дети перемрут, и дом его наполнится незаконнорожденными, которые оплюют его и выгонят. Пусть сам он умрет, всеми покинутый, после долгих дней страдания в одиночестве, и пусть подлое его тело не примет ни земля, ни вода, пусть не сожжет его огонь, не пожрут дикие звери… Да будет так!..
После этой страшной клятвы, половину которой произнес Хирам, а половину повторили все трое дрожащими от бешенства голосами, когда гости перевели дух, Рабсун пригласил их на трапезу, где вино, музыка и танцовщицы заставили их пока забыть о предстоящем деле.
КНИГА ВТОРАЯ
1
Невдалеке от города Бубаста находился большой храм богини Хатор.
В месяце паини (март — апрель), в день весеннего равноденствия, часов в десять вечера, когда звезда Сириус склонялась к закату, у ворот храма остановились два жреца, пришедшие, по-видимому, издалека. За ними следовал паломник. Он шел босиком, голова его была посыпана пеплом, лицо закрыто лоскутом грубой холстины.
Несмотря на ясную ночь, черты двух других путников также нельзя было разглядеть. Они стояли в тени двух исполинских статуй богини с коровьей головой, охранявших вход в храм и милостивым своим оком оберегавших ном Хабу от мора, засухи и южных ветров.
Отдохнув немного, паломник припал грудью к земле и долго молился. Потом встал, взял в руки медную колотушку и постучал в ворота. Мощный звон прокатился по всем дворам, отдался эхом от толстых стен храма и пронесся над пшеничными полями, над крышами крестьянских мазанок, над серебристыми водами Нила, где слабыми вскриками ответили ему разбуженные птицы.
Наконец за воротами послышался шорох и кто-то спросил:
— Кто нас будит?
— Раб божий Рамсес, — ответил паломник.
— Зачем ты пришел?
— За светом мудрости.
— Какие у тебя на это права?
— Я получил посвящение в низший сан и во время больших процессий в храме ношу факел.
Ворота широко отворились. На пороге стоял жрец в белой одежде. Протянув руку, он медленно и внятно произнес:
— Войди. И когда ты переступишь этот порог, да ниспошлют боги покой твоей душе и да исполнятся желания, которые ты возносишь к ним в смиренной молитве.
Паломник припал к его ногам, а жрец, делая какие-то таинственные знаки над его головой, прошептал:
— Во имя того, кто есть, кто был и будет… кто все сотворил… чье дыхание наполняет мир зримый и незримый и кто есть жизнь вечная…
Когда ворота закрылись, жрец взял Рамсеса за руку и в темноте повел его между огромными колоннами в предназначенное ему жилище. Это была небольшая келья, освещенная плошкой. На каменный пол была брошена охапка сена, в углу стоял кувшин с водой, а рядом лежала ячменная лепешка.
— Я вижу, что здесь я действительно отдохну от гостеприимства номархов! — весело воскликнул Рамсес.
— Думай о вечности! — произнес жрец и удалился.
На царевича неприятно подействовал этот ответ. Несмотря на голод, он не стал есть лепешку и не выпил воды. Он присел на подстилку из сухой травы и, глядя на свои израненные в пути ноги, думал: «Зачем я сюда пришел?.. Зачем добровольно отказался от своего высокого положения?..»
Голые стены кельи напоминали ему отроческие годы, проведенные в школе жрецов. Сколько побоев вынес он там!.. Сколько ночей провел в наказание на каменном полу! И сейчас он вновь почувствовал прежнюю ненависть и страх к суровым жрецам, которые на все его просьбы и вопросы отвечали неизменно: «Думай о вечности!»
После нескольких месяцев шумной жизни попасть в такую тишину, променять двор наследника на сумрак и одиночество и, отказавшись от пиршества, женщин и музыки, запереться в угрюмых каменных стенах…
— Я с ума сошел!.. Я с ума сошел!.. — повторял Рамсес.
Он готов был уже покинуть храм, но его остановила мысль, что ему могут не открыть ворота. Грязь, покрывавшая его ноги, пепел, сыпавшийся с волос, жесткое рубище паломника — все стало ему вдруг противно. О, если б при нем был меч! Но разве в этой одежде и в этом месте он посмел бы пустить его в ход?
Рамсес почувствовал непреодолимый страх, и это отрезвило его. Он вспомнил, что боги в храмах ниспосылают на людей этот трепет, который должен служить началом постижения мудрости.
«Но ведь я наместник и наследник фараона, — подумал он. — Кто здесь может мне что-либо сделать?»