– Лучше ничего нельзя было придумать, как то, что мы с вами сделали, – вкрадчиво произнес доктор Ригоцци. – Нет сомнения, что страх остаться в лечебнице на всю жизнь заставит Хуана, наконец, дать нам честное слово – отказаться от идиотской мечты стать каким-то кинооператором, тогда как он, богатый и знатный наследник, мог бы с честью для себя и вас продолжать свое родовое дело – быть всеми уважаемым гациендером.
– Сеньор Ригоцци, – холодно ответил Маньяна, – я не просил вас ругать моего сына идиотом. Все остальное совершенно правильно.
– Простите, – обиделся доктор, – словцо сорвалось у меня нечаянно.
– Делайте с ним, что хотите, – сказал гациендер. – Запугайте его, уговаривайте, но не бейте и не сажайте в сумасшедшую рубашку с длинными рукавами.
– Будьте спокойны, сеньор Маньяна. Не пройдет месяца, как Хуан исправится и последует вашему желанию обучаться торговому делу у управляющего вашими холодильниками[19].
– Квен сабе![20] – пробормотал испанец. – Во всяком случае, я заплачу вам значительно больше, чем обещал, если мой сын забудет о своих глупостях.
– Прошло уже две недели, как Хуан находится в моей лечебнице. Если вы пожелаете его видеть, то убедитесь, что он несколько образумился. Обыкновенно, когда я к нему входил, он приветствовал меня бранью и разными дерзкими выходками; теперь он молча выслушивает мои увещания, и, я думаю, дело пойдет на лад.
– Я хочу его видеть.
– Отлично. Прошу вас следовать за мной.
Психиатрическая лечебница доктора Ригоцци соединялась с его квартирой длинным белым коридором, по обеим сторонам которого были двери кладовых и комнат служителей.
Ригоцци приходился родственником губернатору Монтевидео, был богат, а потому имел большую силу.
Темные дела творились в его лечебнице. К нему обращались те, кому надо было отделаться от нежелательных наследников, от врагов, или жене – от мужа.
Получая за свои преступления большие суммы денег, Ригоцци всякий раз, когда надо было запереть в лечебницу здорового человека, созывал консилиум из двух-трех подкупленных им врачей, и дело решалось просто. Пациент объявлялся подлежащим испытанию, его запирали, а через несколько месяцев несчастный или действительно сходил с ума, или же его переправляли куда-нибудь в казенную больницу, в Рио-де-Жанейро, Пелатос или Рио-Гранде, где он сидел до тех пор, пока о нем не забывали даже его друзья.
Леон Маньяна и Ригоцци подошли к двери, стеклянный верх которой был заделан железной решеткой. Ригоцци шел впереди.
С озабоченным видом доктор сунул в замок ключ. Подозвав проходившего мимо служителя, Ригоцци велел ему стоять у дверей в комнату Хуана.
Эта предосторожность несколько удивила гациендера, но удивление его окончилось, когда доктор, открыв дверь, вскрикнул и закрылся рукой: ловко пущенная тарелка задела его по носу, едва не ушибла Маньяну и разлетелась множеством осколков по навощенному паркету.
– Отцовский характер, – пробормотал, отшатнувшись, гациендер.
– Опять ты, мошенник, явился мучить меня!? – воскликнул Хуан, не видя еще отца. – Я тебе уже сказал, мошенник-врач, что буду бросать в тебя чем попало, если ты посмеешь явиться сюда!
– Всегда такая история! – прошептал, опешив, Ригоцци, уже забыв, что говорил Маньяне перед приходом к Хуану.
Увидев отца, Хуан было обрадовался, но, заметив, как неприветливо смотрит отец, горько вздохнул.
– Отец! – заговорил Хуан. – Неужели ты хочешь меня погубить? За что? Что я сделал худого? Возьми меня от этого мошенника, от этого пройдохи-итальянца.
– Не смей так отзываться о докторе, Хуан! – сказал Маньяна, – он и я желаем тебе добра. Я пришел последний раз попытаться уговорить тебя, и если ты не согласишься исправиться, то клянусь, ты останешься у Ригоцци на всю жизнь!
– За что?
– Ты знаешь, за что. Я не потерплю срама видеть своего наследника, своего единственного сына, отпрыска уважаемой фамилии, потешным слугой жалких комедиантов, за деньги мажущих себе лицо разными красками и ломающихся на потеху публике. Маньяна и Ригоцци сели.
Хуан стоял у выкрашенного белой краской стола, на котором, кроме эмалированной чашки с молоком и пачки папирос, не было ничего. В окно, заделанное решеткой, открывался вид на обнесенный высокой стеной прекрасный сад, полный агав, пальм, тропических цветов.
Хуан был среднего роста, худощавый, веснущатый юноша с красивыми темными глазами и черными вьющимися волосами. Нервная озабоченность и тревога, отражающиеся на его честном лице, несколько старили Хуана; на взгляд можно было дать ему двадцать два, двадцать три года.
Пол, обитый зеленым линолеумом, белые стены, койка с зеленым одеялом и два табурета – больше ничего не было в этой унылой комнате первого этажа: железная решетка на окне придавала помещению вид тюрьмы.
– Ты отлично знаешь, отец, – сказал Хуан, – что кинематография уже теперь (дело происходило в 1913 году) большая отрасль промышленности. Ничего унизительного нет в работе для кино.