Масютин весь день напрасно искал Клаву и к вечеру, угрюмый, вернулся в пустую нетопленую квартиру. Мозг его напряженно и безнадежно работал. Смутный страх холодал тело, страх человека, решившегося на необычайный для него, опасный, самостоятельный поступок. Как обернется для него то, что он совершил? Неожиданная жалость к Вере (Гриша был для него все равно что чужой) заставляла его страдальчески хмурить лоб и прищелкивать языком. Простая мысль: а кто же поставит сегодня самовар и приготовит ужин? — ужаснула его. И куда скрылась Клава? Даже следов не найти. Но Клава ведь все равно не станет стряпать для него. Эх, не промахнулся ли он! Но разве с Верой можно работать? А с Клавой он так пустит дело, что…
Звонок прервал его размышления. Это, конечно, Клава. И она сейчас разъяснит ему, хорошо или плохо поступил он.
Но это был Гриша.
— Ты? — бессмысленно спросил отец.
— А ты думал кто? — грубо отвечал сын. — Думал — засадил меня? Шалишь! Я с тобой теперь как на суде поговорю. А ну-ка: что за товар в саквояже был?
Масютин вздернул плечами и попытался улыбнуться.
— Шилья, — сказал он. — А Вера-то где?
— Веру схватили, а я убежал.
И Гриша вызывающе взглянул на отца.
— Убежал! — крикнул Масютин. — Так теперь не убежишь! С контрабандой попался — так не убежишь!
Он чуть не откусил себе язык от злости; но все равно уже поздно: слово было выговорено.
— А! — воскликнул Гриша. — Так вот оно как! — И он прибавил по-деловому: — Ну, одевайся — живо! Идем!
— Куда это собрался? — насмешливо осведомился Масютин.
— Вместе в милицию пойдем. Я тебя на чистую воду выведу, вот хоть убей.
— Ты меня не беспокой, — посоветовал Масютин, делая ударение на первом слоге последнего слова. — Я человек нервный. Ты отойди лучше. Не беспокой.
Он говорил медленно, тихо и как будто даже очень спокойно. Вера знала это кажущееся спокойствие, мгновенно заменяющееся яростью.
— Испугал! — засмеялся Гриша. — В первый раз, что ли, гада вижу! И не отец ты мне Новее. Идем, а то смотри — людей крикну. Ишь, сволочь, гадюка ползучая!
— Это на отца-то? — удивленно проговорил Масютин, и на миг ему действительно жутко стало, что вот стоит перед ним родной сын и говорит такое. — Это ты отца так? Да стыд где у тебя?
— А у тебя где стыд был, когда меня да Веру на арест подвел! — закричал Гриша сорвавшимся голосом, и слезы показались у него на глазах. — Ты что же мне жизнь губишь, в контрреволюцию записываешь?
— Против отца пошел? — говорил, не слушая, Масютин. — Отца сволочью величает? Да я тебя, щенок, — завопил он вдруг неистово, — с лица земли сотру! Перечить не смей! — И он так грохнул кулаком по столу, что стол крякнул и, казалось, вся комната подпрыгнула от удара.
— Да я т-тебя!..
Гриша испугался и подался к дверям. Но, подскочив, отец схватил его за шиворот и бросил к дивану. Гриша ударился лицом о край дивана, вскочил и сел на диван. Глаза Масютина остекленели, Грише жутко было глядеть в них. Парнишка трясся весь, поглядывая, как удрать или хоть людей кликнуть на помощь: отец был гораздо сильней его.
Гриша привстал, шатаясь.
— Гадюка, — сказал он, всхлипывая, сплевывая и глотая кровавую слюну (падая, он разбил рот и нос). — Сволочь паршивая! — ругался он в отчаянии.
У него не было такого опыта, как у Веры, и он не знал, что надо молчать, когда отец в ярости. Да если бы и знал, все равно не стал бы, не смог бы молчать!
— Не боюсь я тебя, вот хоть у…
Масютин, шагнув к нему, опустил кулак на его стриженную ежиком голову. Хрястнуло, и Гриша бессильно сел на пол, раскатив ноги.
Масютин еще и еще раз стукнул сына по голове — в темя, в висок, в затылок.
— Будешь отцу перечить? — бессмысленно приговаривал он при этом. — Замолчал? А?
Гриша не только молчал — он и не сопротивлялся. От повторных ударов тело его упало на бок. Масютин прекратил побои, отошел, закурил папиросу.
— Ладно, — сказал он неверным голосом, — вставай, что ли!
Гриша ничего не ответил.
— Вставай, вставай, не кобенься, — говорил Масютин, начиная дрожать мелкой дрожью. — Отец же… Отец я тебе или кто? Ну побил, значит — за дело побил. А теперь вставай — самовар поставим.
С трудом, как по воде шагая, он подошел к Грише, склонился, поднял голову сына. И только тогда он понял, когда руки его стали от этого прикосновения липкими и красными.
— Ай! — сказал он, роняя мертвую Гришину голову, и сам побелел, как Гриша. — Ай! — повторил он. — Это что ж такое сделал я?
И, сидя на корточках перед сыном, вообразил он себя снова в деревне — восемнадцатилетним парнишкой, с гармошкой, в ярко начищенных сапогах. Он на гулянках. Сизый туман плывет над рекой и лугами. Но это же давно прошло!
Озноб прохватил его; челюсти дрожали. Поднявшись на ноги, он метнулся к выходу, откинул крюк, распахнул дверь, и морозный пар пошел из его рта, когда он закричал прыгающим, срывающимся в судороге голосом:
— Братики! милые! хватайте! сына убил!
Трое из двадцатых