М. Слонимский: «Он унаследовал от предков хорошую голову… Когда он рассуждал, голова работала без перебоев. Но душа у него была уже и тогда уязвленная, запутанная, внушаемая. Начинал он — от души. Первые его рассказы, особенно „Варшава“, были ему органичны. В дальнейшем он стал притворяться нормальным. И — потерял дорожку».
Шварц пишет о близких людях. Гор — его сосед по писательскому дому. Рахманов — «один из немногих людей, с которыми у меня подобие дружбы». Слонимский, с которым начинался путь в литературе, вообще, «для меня — вне суда, вне определения, вне описания». И все же он честно обнаруживает в разных судьбах общую драму невоплощенности (недовоплощенности?), не исключая из нее самого себя.
«У всех у нас зрение, обоняние, вкус и некоторые другие чувства в большей или меньшей степени вывихнуты. И ничего нет приятного, когда чужое вопрошающее и неуверенное выражение напомнит тебе о разрушенной цельности».
«От хорошей жизни писателями не становятся», — утверждал серапионов брат Зощенко.
Учителями, наверное, тоже.
Когда они — по разным причинам —
ЛИТО остались приметой советской эпохи. Но жажда литературного совета и разговора «за жизнь» — неистребима.
Оказалось, и для этого поколения свои авторитеты — были. Битов любовно перечисляет тех, к кому ходили начинающие ленинградские авторы в шестидесятые годы. Но так было не только в Ленинграде. В. Лакшин рассказывает, как в те же времена он явился вечером к старшему другу из круга «Нового мира» и до пяти часов утра пытал его вертеровскими вопросами о смысле жизни — и потом запомнил этот разговор на всю жизнь.
Ходит ли кто-то к нынешним старикам за советом и сочувствием? Или вертикальные связи между поколениями окончательно сменились горизонталью: тщеславием клубных «чтений», суетой презентаций, загулом тусовок, пустынностью редакционных коридоров?
Не зная ответа на этот вопрос, перечитаем прозу двадцатых.
Ленинградских учителей, которые тогда были учениками.