Я переворачиваю страницу своей повести. Трамвай дребезжит. Поворачивается улица. Студенты хватаются за трамвайные ремни. Улыбается профессор. Они въезжают на проспект Пролетарской Победы. Они едут прямо. Цветут деревья. Приближается гавань. Вместе с гаванью приближается вечер. Они приехали. Из первого вагона выходит Уткин. Он несет корзину. Студенты — на Набережной. Вот стоит пароход.
— До свидания, товарищи, — кричит Уткин.
Пароход гудит. Гавань начинает удаляться. Он едет на настоящем пароходе в настоящую Европу. Он едет на практику. На берегу маленький старичок профессор машет шляпой. Закатывается солнце. Студенты щурятся на берегу.
Факультет чудаков — реальное учреждение. Он существует. Бывшим студентам бывшие профессора читают свои лекции. Удивительные профессора!
Вот ночной сторож. Он называет себя Фомой Гордеевым. Он бывший купец. Он энциклопедист. Он читает нам лекции от истории литературы вплоть до истории любви. Теория антисемитизма, история порнографии, практикум по хулиганству, — как тебе нравятся эти дисциплины? И они отнюдь не факультативны на нашем факультете. Отнюдь.
Он обставляет свои лекции по порнографии очень научно цитатами из классиков, из Овидия Назона, из науки о любви. И, конечно, порнографическими карточками.
Крапивин, вычищенный студент, у нас вроде ректора. У нас имеются свои научные сотрудники, не опубликованные работы, прочитанные доклады.
Меня прочат в научные сотрудники. На днях с запиской от Крапивина я пошел к одному старику-немцу. Меня встретил сам хозяин, бывший фабрикант, как ученика и друга. Он стоял с чашкой в руке. Кофе был предназначен для меня. В небольшом помещении сидели мужчины в странных костюмах, в сюртуках. От них исходил запах, поразивший меня. Это был запах музея. У столика, заменявшего кафедру, высокий сюртук не то произносил речь, не то читал проповедь. И тут я услышал теорию самую дикую и самую наивную в мире. Все люди, оказывается, разделяются на блондинов и брюнетов. Шатены в счет не идут. Брюнеты — люди низшей породы: французы, например, евреи, украинцы, часть русских — виноваты во всем. Они стремятся к социализму. А блондины — наоборот. Блондины консервативны по своей природе. Они духовные аристократы. Выводы: в Англии, Германии, Швеции, Норвегии и Дании социализм невозможен.
— Мы белокурые, — закончил проповедник, обращаясь к аудитории, — истинные аристократы.
Я всмотрелся: в помещении не было ни одного белокурого, так же как ни одного брюнета. Исключительно лысые. Тогда я осмелился. Я спросил:
— А как же быть с Муссолини? И с итальянскими фашистами? Они — чистые брюнеты. Следовательно, они стремятся к социализму?
Проповедник был приготовлен к ответу. Он похвалил меня, назвав умным мальчиком. И сослался на немецких ученых. Короче говоря, меня выпроводили.
Я вернулся в свой факультет чудаков. Почему он называется — «чудаков»? Я предложу переменить название. Он будет называться: «факультет подлецов» «факультет антисемитов», «факультет идиотов».
Зоя! Я решил. Сейчас вернется моя жена Нина Николаевна Лорд. Я запущу в нее стаканом молока. Стакан все еще стоит на столе. Я вылью на нее молоко, набью морду Крапивину (он придет сейчас) и отправлюсь к тебе, в твою Америку. Я открою дверь общежития, дверь твоей комнаты с трепетом, с каким Колумб открывал Америку. Я вернусь. Для меня воскреснут слова: университет, наука, будущее, искусство, общественная работа и, конечно, не любовь, дружба. Ты любишь другого, Зоя, но ты, я уверен, вспомнишь меня. Ты мне поможешь. Помоги мне!
ЖИВОПИСЬ [5]
Сборник рассказов
Живопись
На фоне утреннего стекла еще отчетливее было лицо. Высокое, оно покачивалось в ритме трамвая, оно смотрело. На этом простом как у идола лице самостоятельный жил нос, квадратные лежали глаза, неподвижные слушали губы.
Лицо живописи, казалось, оно сошло с картин Пикассо, чтобы ехать на службу. Отвлеченное, оно было бескровно, безличное, оно было созерцательно, самостоятельное, оно не было продолжением находившегося под ним туловища, а, казалось, было надето на туловище, как шляпа. Такое лицо не могло быть лицом Ивана Ивановича Петрова, оно было лицом человека вообще, а не человека в частности, не живым лицом человека, а маской. И вот, против такого лица сидел художник. Только случай неутомимый и насмешливый мог свести их вместе, точно желая показать, насколько далека от жизни та живопись, которая в погоне за эксцентричным и исключительным лишает человека его лица.
Художник был согласен с случаем.
«Вот лицо, — думал он, — которое я бы не стал писать ни за какие блага жизни».