Достоевский жил и творил в кризисную пору русской истории, когда капитализм победоносно сокрушал основы феодального строя. На глазах Достоевского погибал старый мир и рождался новый. Творчество русского писателя гениально запечатлело катастрофическое столкновение двух эпох, и именно это в первую очередь глубоко почувствовали немецкие экспрессионисты. Все творчество Достоевского они восприняли как прообраз и пророчество современного хаоса. Этот хаос они увидели у Достоевского в самом человеке — в его героях, у которых, по выражению Эдшмида, "танковые баталии разыгрываются в нервах"[2229]. В творчестве Достоевского экспрессионисты нашли "человека в центре", человека "разорванного", мятущегося между добром и злом, между богом и дьяволом, ту самую "душу", в которой они уже начали узнавать самих себя. Достоевский становится теперь первооткрывателем не столько "русской", сколько общечеловеческой "души".
Э. Турнейзен, автор одной из первых в Германии монографий о русском писателе, замечает:
"Достоевский вбирает в себя многообразные устремления европейской души в конце XIX в. и как бы протягивает ей зеркало. Все то, что духовно волновало целую эпоху, он разглядел, постиг и ввел в магический круг своего творчества"[2230].
Впрочем, экспрессионисты еще охотно верили в неоромантическую легенду о Достоевском — пророке "русской души". В номере "Aktion", посвященном русской литературе, М. Харден, ссылаясь на известные слова Тютчева ("Умом Россию не понять…"), заявлял: "Кто знает Достоевского <…> знает Россию и ее народ глубже и основательнее, чем тот, кто воспринимает эту часть света лишь сквозь призму холодного рассудка…"[2231] Но в целом в эпоху экспрессионизма центр тяжести в восприятии Достоевского переносится с национальной идеи на общечеловеческую проблематику его творчества. То, что для неоромантиков было специфически русским, становится теперь всеобщим, всемирным.
Тот же журнал "Aktion" подчеркивал в связи с Достоевским:
"Нас эта "идея" не интересует. Нас затрагивают его страдания, его значительность, знания, его жесточайшая нужда, его любовь и сострадание"[2232].
Экспрессионисты разделяли боль и страх Достоевского за судьбы человека в расшатанном мире, его мучительные сомнения и его исступленную веру, его проповедь мистической любви и смирения, открывающих путь к обновлению и единению человечества.
Ощущение близких катастроф, смутное предчувствие значительных перемен — вот та почва, на которой вырастает новое восприятие Достоевского. Читая романы Достоевского, Германия открывала для себя уже не Россию XIX в., а, скорее, современную ей страну, охваченную волнением, революционную. Ощущение всеобщего кризиса, общее для немецкой интеллигенции в 1910-е годы, шло в Германию из России и, в немалой степени, — через романы Достоевского.
С. Цвейг, уже спустя десятилетия, говоря об английском писателе О. Хаксли, заметил:
"Он разрыхлил и подготовил землю на нашем участке планеты для нового порядка. Это без сомнения так. Однако то беспокойство, которое побуждало к этому, пришло из России, причем значительно раньше"[2233].
Известный поэт-экспрессионист Я. ван Ходдис спрашивал в 1914 г.:
"Неужели мы последние, кому суждено чувствовать бога? Что за колдовской шепот проник во сны нашей юности из романов Достоевского и романтизма Толстого?"[2234]
Грядущее обновление мира, которое, по ощущению экспрессионистов, должно было наступить как неминуемое следствие современной им кризисной ситуации, мыслилось ими по-разному. "Левые" экспрессионисты связывали свои надежды с революцией. Другие мечтали о нравственно-духовном перерождении человечества. Наконец, третьи видели выход в возвращении человечества к первоосновам жизни. Каждое из этих течений стремилось найти себе союзника в Достоевском.