Михайло Матвеич хватался за скрыпку, корчил рожи, подпрыгивая и размахивая в воздухе смычком, представлял малороссийскую деревню: со скрипом возов, криками индюков, собачьим визгом.
Фомин сквозь визги глухо покрикивал:
— Брось ты свое буффонство, Михайло Матвеич! Штиль наш — и питерский, и московский — иной! Кривлянье рож да ломанье корпуса — это и шпильману Меддоксу вряд ли понравится. Вот я тебе лутше из увертюры нашей сыграю. Дай скрыпицу!
Мелодия увертюры Соколовскому понравилась. Было в ней что-то от него самого, от скрипача Михайлы, полуполяка-полумалоросса, занесенного в Москву южными изменчивыми ветрами. Но было и нечто иное: неповторимое, волшебное, сулящее вечную славу! И хоть музыка увертюры — особенно ясно это стало, когда Фомин отложил скрыпицу и сел за клавикорды, — музыке всей оперы соответствовала не слишком, однако и сей контраст лег Михайле Матвеичу на душу!..
И вот сейчас, спустя шесть или семь — точнее не вспомнилось — годков, приволокшись с утра в Меддоксов театр, сидя в уголку со скрыпкой в руках, не играя, а только слушая репетицию оркестра, Михайло Матвеич вспоминал тот давний случай и утирал слезы.
Ни к селу ни к городу припомнилось, как хвалил его князь Урусов. И за что же? За то, что в один год с Мозартом родился.
«Экий ты, хват, — говаривал князь, — братец Михайла! Мельник — колдун, обманщик и… хват ты!»
Так по правде оно и было…
А про Мозарта на Москве тогда знали мало. Завез те обрывчатые сведения опять-таки князь Урусов. Вельможа сиятельный и спеси не подверженный. Да еще и в музыку — как говаривал иногда, сладко жмурясь, Михайла Матвеич — без памяти «втюрившийся». Одно слово, аматер. Он-то всем и сообщил год, в каковом, вместе с Михайлой Матвеичем, родился Мозарт: 1756-й!
Сие стало предметом гордости, но и предметом бесконечных шуток: шутил сам Михайла, трунили над ним.
Как и всякий поигравший в оркестрах музыкант, Михайло Матвеич был циник. После оркестровой разноголосицы и ору — ну не мог он не взбадривать себя сальной шуткой. А как же! В оркестрах без того нельзя. Попробуй год за годом попиликай одно и то же. Одно спасение: надсмешки. Над самим собою, над всем сущим. И чем смех язвительней — тем оно лучше.
Но то смешки оркестровые, грязноватые. В опере — иное! Во время написания «Мельника» являл собою Михайло Матвеич саму чистоту. Объяснял просто: наедине с собою всяк человек чист бывает. А в кампании повес и пьяниц — весь от рубашонки до мошонки грязен, до корней волос — циничен.
Только что теперь вспоминать! Годы смеха и чистоты, круглых песен и шуток фривольных давно утекли. Ушли и уцепистые, денежные годы. Настали годы нужды, скуки. И тут одно спасение — «Мельник»! Он, он должен был утешать и кормить. А вызывал в последние месяцы лишь надсаду и отторжение.
«Не мое! Не я компонировал. Опера переделанная — посредственна, даже дурна. Хуже моего досочинил Фомин! — тешил себя обманом Соколовский. Однако тут же и поправлялся: — А все ж ловка фоминская переделка, ох ловка!»
Внезапно для самого себя он попытался пропеть тихонько кусок из первого действия оперы и не смог. Тогда стал громоздить внутри себя оперные декорации. Картины представлялись ясные, лишь чуть по краям замутненные. Внутренний взор Михайлы Матвеича со сладостью ощупывал прошлое: яркое, славное...
Первая картина оперы всплывала яснее всех иных. С одного боку театр представлял собою лес, в стороне от леса, по холмам — малые деревеньки, вертящаяся мельница. Мельница была выдвинута поближе к спектаторам, к зрителям. Впритирку к мельнице стояли телеги с мешками. Напереди всего высилось раскидистое дерево.
Так придумали Аблесимов и малевальный мастер. Так «Мельник» Михайле Матвеичу всегда и представлялся.
Да и зачем в воспоминаниях что-то менять? Жернова движутся, крылья вращаются, мельник Фаддей ворожбу свою начинает. Возможно ли сельское, далекое, детское — лучше представить?
Во втором действии виды менялись местами.
Театр представлял собою с одной стороны поле, с другой — мельницу и рощу. Теперь напереди всего был крестьянский двор.
От неизъяснимой прелести картин и тайной их увязки с малороссийским детством — силы вспыхнули вновь. Представилась и Москва десятилетней давности. Даже мурлыкнулось про себя любимое: «Ходил молодец на Пресню». Но тут же мурлыканье и прервалось: вспомнил, как морщились от песенки той в Петербурге:
— Известно ль фам, почтеннейший Михайло Матвеич, что Пиресня издафна была пристанищем скоморохов? Сих хулителей государства и веры! А известно ли фам другое...
Петербургскую наволочь Михайло Матвеич отряхнул, а про себя самого сказал стихами: «Скоморох с Пресни наигрывал песни».
А он даже не скоморох! Так, холоп со скрыпицей.
На глазах выступили слезы. Он поднялся с места, собираясь сесть в оркестр. Иногда разрешали поиграть во вторых скрипках, на предпоследнем месте. Пусть наяривает старик потихоньку!