Господа члены комиссии допрашивали Зюсса то в одиночку, то на коллегиальных заседаниях. Ему было предъявлено обвинение в чеканке неполноценной монеты, в оскорблении величества и государственной измене. Профессору Гарпрехту, человеку честному и строго справедливому, убежденному в том, что Зюсс хоть и прохвост, но не виновен с точки зрения законности, претило стремление возложить на еврея ответственность за проступки, за которые по справедливости должны платиться другие, а потому он вскоре отстранился от работы в комиссии, ограничиваясь экспертизой документов; профессор Шепф не замедлил последовать его примеру. Председатель комиссии, тайный советник Гайсберг, явился один к Зюссу, похлопал его по плечу, сказал с привычным своим грубоватым цинизмом:
– Чего ты портишь жизнь себе и людям, еврей? Так или иначе, а придется тебе отправляться на повозке смертника прямо в ад. К чему же брать с собой такой груз? Лучше по-честному сознаться во всем.
Зюсс улыбнулся, ответил в тон, что выше виселицы все равно его не вздернут. Он дразнил неповоротливого, простодушного грубияна, бросал ему приманку, а когда тот нацеливался ее схватить, отступался, учтиво усмехаясь, и в конце концов довел его до полного изнеможения.
Остальные, каждый на свой риск, тоже пытали счастье на увертливом грешнике. Они то и дело наведывались к нему, улещали, убеждали, грозили. Зюсс, сильный своей отрешенностью от всего мирского, ради спорта играл ими, покачивая, головой с добродушно-насмешливым превосходством.
Словно с другого полушария, из другой позднейшей эпохи созерцал он свой процесс, втихомолку потешаясь над господами судьями, над их слабостями, их наивными неловкими попытками поймать его. Несчастные! Как они трудились, выбивались из сил, потели! Как они принюхивались, стараясь напасть на след, и, точно в трансе, не спускали глаз с дороги, которая, казалось им, ведет вверх. Карьера! Карьера! А как они все были любопытны, как близоруки, без искры проницательности вглядываясь в него, как они были лишены осязания, ощупывая его, как они были лишены чутья, обнюхивая его! При этом кое-кто из них питал самые благие намерения и в ходе дознания проникся даже своего рода расположением к человеку, который, несомненно, был мошенником, но по бойкости языка и остроте ума представлял собой незаурядное, поразительное явление.
А когда и секретари, два юных, глупых, хитрых честолюбца, решили попытать на нем свою удачу и свое уменье, Зюсса это даже умилило и насмешило. Несчастные тупицы! Он смотрел, как они прыгают вокруг него, точно глупые щенки, а потом ласково и небрежно отгонял их.
Все это были люди ограниченные. Ограничен от природы был и тарный советник Иоганн-Кристоф Пфлуг, главный нерв и двигатель следственной комиссии. Но его ум и проницательность обострялись лютой ненавистью к евреям. Если бы в тюремной камере сидел прежний Зюсс, у него бы душа переворачивалась от тех тончайших ехиднейших булавочных уколов, которыми желчный советник старался показать ему свою гадливость и презрение. Господину фон Пфлугу трудно было дышать одним воздухом с евреем; входя к нему в камеру, он ощущал физическое отвращение и тошноту. Но он считал своим долгом все вновь и вновь унижать этого отпетого негодяя, этого гнуснейшего из людей, измываться над его человеческим достоинством, растравлять его позор. Он страдал оттого, что ему это не удается, и всякий раз без сил покидал камеру, чтобы снова туда возвратиться. Зюсс с насмешкой и жалостью наблюдал за ним. Узнай этот кичливый аристократ, что отверженный жид и проходимец – сын Гейдерсдорфа, фельдмаршала и барона, – весь внутренний мир его рухнул бы.