Во время моих поездок во внутреннюю часть страны и даже когда я видел мексиканцев в их гаванях, сидящими вокруг миски, мне иногда приходила в голову странная, однако простительная для орнитолога мысль: они могли бы с тем же успехом изобразить на гербе и коршуна — он бы им вполне подошел. Им не хватает короля, который, насытившись сам, оделял бы потом пищей их, нарезая порции. Возможно, такой король время от времени и спускается к ним, узнаваемый как Первый среди равных: например, Хуарес, приказавший расстрелять императора [196]. Это тоже была встреча тотемов: королевского коршуна с Габсбургским орлом — Хуарес отомстил за Монтесуму [197].
Профессор договорился до того, что чуть не впал в несвойственный ему пафос; я же тем временем, как мне и положено, продолжал смешивать напитки. Распылитель работал на средних оборотах; в помещении было уютно. Высказался специалист — «Крапивник» с ним тягаться не мог. Больше того: профессор перешагнул границы своей дисциплины, воспарил выше, чем от него можно было ждать как от орнитолога, — возможно, и не совсем с чистой совестью, все-таки его институт получал более чем щедрую субсидию.
26
Было уже поздно; заперев бар, я наверху, в постели, размышлял об этом разговоре. Как правило, собеседники только отчасти отдают себе отчет в том, что, собственно, они говорят — — — я имею в виду, что слова имеют больший вес, чем высказанные мнения. Некий дополнительный смысл скрывается даже в банальном разговоре. Когда кто-то, например, входит в комнату и говорит «Доброе утро» — это пустая учтивость или, может быть, искреннее пожелание. Но вместе с тем и весть о событии космического масштаба.
Те, в баре, лучше, чем сами они полагали, уловили суть политической структуры Эвмесвиля — а насколько лучше, знал, вероятно, только Аттила. Ибо находился дальше всех от нее. Разумеется, Кондор питался Левиафаном. Но Левиафан этот был трупом — — — уже не исполинской игрушкой, которой некогда развлекался мировой дух, а падалью, выброшенной на берег приливом. Конечно, королевский коршун тоже оказался сильнее орла, да только орел в тот момент вызывал уважение не больше, чем изъеденное молью чучело. Упомянув Максимилиана, одного из последних эпигонов Карла V, Роснер попал в самую точку.
Этот Хуарес убил одного из князей декаданса, Кондор же покончил с последними трибунами. Тогда еще существовал орел — печальная птица, растопырившая пустые когти, у которой уже отобрали и скипетр, и корону. Внизу заседали они, эти наполовину Катоны, наполовину Бруты: то приходя к единому мнению, то ссорясь между собой, они сменяли друг друга в своей беспомощности. Все это рухнуло, как карточный домик, о котором до сих пор горюет мой папаша.
Когда авторитет изношен до последней нитки, настает черед правителей, опирающихся на насилие.
Если иметь это в виду, то идеальным противником для Брута был, собственно, Помпей, а не Цезарь.
Цезарь, пораженный Брутом, упал к ногам статуи Помпея; обычно такие картины удаются только во сне. Я хочу устоять перед искушением потеряться в них. Поэтому сейчас я лишь кратко упомяну одну из моделей средневековой истории, которую мы проигрывали в саду Виго. Бруно тоже принимал в этом участие.
Тема Ингрид касалась сравнения одного русского революционера по фамилии Троцкий с Петром Великим — — — перед обоими вставала проблема, как можно увязать ограниченную пространственными рамками революцию с международным положением, и прежде всего — с политическим положением в Европе. Царю найти решение удалось, Троцкому же — нет. Возможно, он слишком полагался на стереотипы 1789 года и потому, как Брут, неправильно понял сложившуюся ситуацию. Тем не менее в IV Интернационале скрывался более сильный импульс к мировой революции.
Я не хочу сейчас входить во все детали. Важно, что Бруно резко изменил направление дискуссии, высказав мысль о приоритете технического развития перед развитием экономическим; Троцкий упрекал Сталина в «термидорианском перерождении». Сам Троцкий требовал «социализма плюс электрификации», но при этом, как считал Бруно, «остановился на полдороге». Материалисты XVIII столетия христианской эры мыслили последовательнее, чем материалисты столетия двадцатого.
Так или иначе, Первое Всемирное государство было бы немыслимо без нивелирующего воздействия техники, и особенно электроники — — — можно даже утверждать (как заявил, опять-таки, Бруно), что «государство это было побочным продуктом технического развития». Виго, по своей натуре испытывающий отвращение к технике, с живостью согласился.