Если тревогу объявят, когда я буду находиться не в цитадели, а в городе, ситуация для меня упростится — и не только потому, что я смогу отправиться в собственную цитадель, когда мне заблагорассудится. В этом случае мне даже не пришлось бы долго раздумывать над своими дальнейшими действиями, потому что меня ждал бы запечатанный приказ. В Центральном банке, в одной из ячеек, хранится предназначенный для меня конверт. В моем фонофоре зашифровано кодовое слово, которое обеспечит мне доступ к ячейке.
Получив вызов по фонофору, я прерву свою деятельность или свое бездельничанье и отправлюсь в банк. Если газетные киоски будут открыты, я куплю номер «Крапивника» и по дороге разорву его на две части, которые выброшу у ближайшего узлового пункта.
Я отмечаю эти мелочи, поскольку они, как и многое другое, свидетельствуют о свойственном Домо рационализме. То, что «Крапивник» станет отвратительным, как только «развернется знамя свободы», не подлежит никакому сомнению; могу держать пари, что мой братец уже сейчас хранит в ящике письменного стола «Призыв» к согражданам, пусть и зашифрованный.
Если на перекрестках будет валяться разорванный «Крапивник», эта картина врежется в память тысяч проходящих мимо людей. И у них останется впечатление, что Кондор тут ни при чем; что это инициатива снизу, из безымянной массы: журнал, дескать, порвал какой-то прохожий. В знак предупреждения и одновременно презрения. Рывок за «ленту, на которой он (этот вымпел) реял».
Записанное в ночном баре
23
Догадайся мой братец, что я собираюсь так, мимоходом, выбросить номер «Крапивника», между нами все было бы кончено. Он расценил бы это как
То, что свобода начинается там, где кончается свобода печати, моему брату и в голову не приходило.
«Свобода мысли» — — — это значит, что он со своими затасканными идеями не осмеливается выйти на тропу свободной охоты. Готов признать, что он продолжает либеральную традицию, хотя — по сравнению с тем, как представляет себе эту традицию мой родитель, — у брата она сильно разжижена и ослаблена. Однако всему свое время, в том числе и хорошим идеям. Либерализм соотносится со свободой так же, как анархизм — с анархией.
Кадмо часто берет меня с собой — чтобы просветить — к своим «Атакующим соратникам Сократа». Я там мало желанный гость — возможно, меня даже принимают за агента Домо, который, впрочем, знает об этих сходках и считает их неопасными, в чем-то даже полезными для него. «Собаки, которые лают, не кусаются».
Причина, по которой мне трудно понять, что творится в мозгах у подобных людей, заключается прежде всего в расплывчатости их представлений. Они
Мой братец даже еще не стал анархистом — в отличие, например, от Цервика, который издает журнал «Крапивник». У того-то идеи гладко слетают с языка и выходят из-под пера; он превращает их в «фермент разложения». Я использую этот популярный у консерваторов образ, потому что нахожу его удачным, — — — ведь для анарха разложение — такой же процесс, как и всякий другой, а для историка этот Цервик интереснее, нежели мой родитель и братец. Цервика можно рассматривать как секретаря в приемной или даже как вахтера у дверей, который отступает назад, исполнив свои обязанности, — ибо он в самом деле занимается чем-то похожим. В его деятельности есть что-то лакейское: он принадлежит к свите властителя и вместе с ним исчезнет. Он прячется в оперении Кондора и ожидает мгновения, когда сможет взлететь чуть выше, чем тот [170].
Доведись мне когда-нибудь писать работу об этом социальном типе, я буду иметь в виду судьбу Бомарше, который сперва поносил аристократов, говоря, что они всего лишь «потрудились родиться», а позднее, став придворным, сам пал жертвой клеветы. Здесь у нас дискредитация человека посредством клеветы считается обычной, хотя и доходной работой.
Размышляя на эту тему, я снова и снова осознаю границы исторического описания или, лучше сказать, — исторического рассмотрения событий. Наши муки начинаются сразу же, стоит нам взяться за перо.
Я согласен со своим учителем Виго в том, что нам удаются только перспективы с четко очерченными краями — просеки, прорубленные в густой чаще. В первую очередь мы должны отказаться от воли, от стремления принять чью-то сторону. Настоящий историк — скорее художник (чаще всего трагического склада), нежели человек науки.