Итак, если я храню при себе свою тайну, то поступаю так, во-первых, ради собственной безопасности и, во-вторых, потому, что не хочу никого этой тайной обременять. Ингрид знает лишь, что, если мне придется исчезнуть, я постараюсь ей один раз позвонить. Ей известно о птичьей хижине, куда я ее приглашу, но не о роще акаций. Там только и начинается моя собственность.
Полгода, по крайней мере, я намереваюсь сидеть в своем укрытии тихо; мой фонофор настроен только на прием пятнадцатиминутной сводки новостей. Даже слушать новости меня понуждает лишь осторожность: благоприятных политических изменений в Эвмесвиле в любом случае не предвидится, а потому любопытства я не испытываю.
Прожить шесть месяцев без женщины мне, наверное, будет нетрудно; в этом отношении касба дает хорошую тренировку. Я заметил, что, когда ты налагаешь на себя узду, грезы становятся не только более утонченными, но и обретают пластичность. Ходячая монета обменивается на золото — это не следует понимать в негалантном смысле.
По сути, я здесь мелкая рыбешка, пусть даже, возможно, и донная, — сателлит в свите тирана, как почти каждый в этом городе. Если присмотреться, ныне существуют только тираны; их дубины, обложенные ватой, различаются только по цвету, но не по материалу. Сходство, даже в выборе слов, показывает, что из трех великих принципов Французской революции верх одержал принцип равенства. Свобода потребляется так, чтобы это шло на пользу равенства. Тиран — сторонник уравниловки; каждый узнает в нем себя.
Почему я, будучи мелкой рыбешкой, донным пескарем, еще продолжаю трепыхаться? Вероятно, было бы достаточно, пробормотав «pater peccavi» [161], укрыться у своего родителя, которого вскоре — вкупе с дюжиной умерших либо еще живых бездарностей — объявили бы светилом науки.
Между прочим, большинство революционеров страдают от того, что они не стали профессорами. Это знает и Домо — однажды я услыхал, как в ночном баре он сказал Кондору: «Этого мы сделаем профессором и тем самым от него отвяжемся».
Итак, зачем мне трепыхаться? Моя безопасность таких усилий не требует. Наоборот — я нахожу, что только опасность и делает здешнее существование сносным. Поэтому здесь и процветают наркозависимость, преступность, всевозможные лотереи. Скорее я выйду из игры, когда заскучаю, а не когда почую опасность. Если я и доиграю до конца эту партию на стороне Кондора, то поступлю так не в силу своей ленной зависимости, и не из чувства преданности, и уж, конечно, не из-за партийной принадлежности. Это скорее вопрос собственной внутренней чистоплотности. Поэтому в эндшпиле я всегда становлюсь надежнее.
Смену власти я рассматриваю как интермеццо: две властные группировки, которые обе представляются мне неудовлетворительными, борются между собой. А я тем временем наслаждаюсь паузой, отчетливее высвечивающий тот факт, что жизнь моя вообще является сплошной паузой. Живя там, наверху, как Робинзон на острове, я не стану более свободным, чем был, когда обслуживал гостей в ночном баре. И как преступник я не в большей степени господин самому себе, чем я же, но как историк. Просто благодаря преступлению все становится более осязаемым. Внутренняя свобода
22
Анарх отличается от анархиста еще и тем, что умеет ценить предписания. Он чувствует, что в той мере, в какой он их соблюдает, освобожден от необходимей думанья.
Это соответствует нормальному поведению: каждый, кто садится в железнодорожный вагон, едет по мостам и через туннели, которые были изобретены ради него инженерами и над сооружением которых трудились сотни тысяч рабочих. Это не омрачает его сознания; он с удовольствием углубляется в газету, завтракает или размышляет о своих делах.
Так и анарх — с той только разницей, что он всегда воспринимает такую ситуацию осознанно и никогда не выпускает из виду предмет своих размышлений, свободу, какие бы горы или долины ни проносились за окном поезда. Он может выйти в любой момент: не только из поезда, но и из любой системы требований, которые предъявляют ему государство, общество, церковь, а также — из существования. Он волен пожертвовать существованием ради бытия, и необязательно по каким-то веским причинам, но и просто потому, что ему так захотелось — из озорства или от скуки.