Когда полыхает пожар истории, тоже можно погреть руки — если, конечно, держаться на должном расстоянии от огня. В такие моменты ощущается вневременное: его зловещий луч как бы прощупывает наше время. Если война — отец всех вещей, то анархия — их мать; от союза этих сил рождается новая эпоха.
41
Боль — приданое историка. Ему особенно больно, когда он размышляет о судьбах улучшателей мира. Нескончаемая жалоба и неумирающая надежда передаются от поколения к поколению как факел, который снова и снова гаснет.
В луминаре картины предстают перед тобою пространственно: я могу по своему усмотрению сесть в Конвенте к монтаньярам или к жирондистам, занять место председателя либо привратника, который, может быть, способен лучше всех других оценить ситуацию. Я становлюсь истцом, защитником или подсудимым — как мне заблагорассудится. Моя страсть, словно электрический ток, повышает эмоциональный градус дискуссии.
Интерес к истории анархизма часто приводит меня в Берлин. Я посещаю этот город незадолго до смерти Гегеля [369]и растягиваю свою прогулку без малого на два десятилетия — — — если быть точным: до восстания 1848 года христианского летоисчисления.
Эта революция примечательна тем, что в затронутых ею странах Европы привела к результату, противоположному устремлениям ее участников, — и таким образом почти на сто лет приостановила поток всемирной истории. Почему это произошло, исследователи пытались выяснить, исходя из разных позиций. В медицине такой процесс называется
Применительно к моей теме выбор места может — на первый взгляд — показаться ошибочным. По воскресным дням, до полудня, Унтер-ден-Линден производила на меня такое впечатление, будто столица заселена наполовину солдатами, наполовину же — обывателями. Караульные двигались к замку и к Бранденбургским воротам, переходя на печатный шаг, едва на горизонте показывался какой-нибудь высокий военный чин в галунах; по средней полосе из Тиргартена после утренней верховой прогулки возвращались кавалеристы. Со стороны Мауэрштрассе от церкви Святой Троицы шли господа в высоких цилиндрах и дамы с рукавами-буфами; проповеди Шлейермахера [375]все еще привлекали прихожан. Воздух в Бранденбурге сухой; Шеллинг разочаровывал многих, Шопенгауэр же разочаровался сам.
Я направлялся не к дворцу на Шпрее, хотя с удовольствием посетил бы монарха в его частных апартаментах. Здесь мы опять сталкиваемся с различием между анархистом и анархом: анархист преследует верховного правителя как своего злейшего врага, тогда как анарх относится к правителю по-деловому нейтрально. Анархист хочет убить монарха, тогда как анарх знает, что
Анарх может непринужденно возражать монарху: он чувствует себя равноправным и среди королей. Этот его основополагающий настрой передается и властителю, который не может не оценить открытый взгляд собеседника. Так возникает взаимная, благоприятствующая беседе симпатия.
Я хочу здесь бегло коснуться внешних поведенческих форм — например, формы обращения к другому. Столь ли уж необходим был наглый тон Гервега по отношению к королю [376]? А немецкие националисты, которые, прежде чем войти в зал заседаний Венского конгресса, намеренно пачкали себе сапоги? Все это лишь выражение зависти и затаенных обид…
Люди любят, когда к ним обращаются как к личности — называя фамилию, или имя, или ласкательное прозвище, не забывая упомянуть титул или ранг. Скажем: государь, ваше превосходительство, господин доктор, монсеньор, товарищ Майер, моя сладкая кошечка… «Только титулование может вызвать их доверительность» [377]— это дает встрече хороший старт. Меттерних был мастером подобных оттенков.
«Каждому свое» [378]— не худшая из прусских максим. Анарх же, поскольку знает, что не утратит это «свое», может добавить к нему еще и толику иронии.