Он все пытался наводить ее на разговоры о прошлом; припоминал подробности их жизни на Кирочной, в квартире с тайной типографией, как он встречал ее по вечерам, когда возвращалась с медицинских курсов, и как возле Ковенского переулка они в первый раз поцеловались…
Вспоминал ссоры свои с профессорами, академиками.
«В один из самых голодных дней Евграф грустно сказал: «Теперь, на склоне лет, вспоминаешь пережитые кипучие страсти и с удивлением себя спрашиваешь: к чему было все это? Кому были нужны те внутренние волнения, которые приходилось переживать при проявлении несправедливости? Да и всегда ли это были истинные несправедливости?»
Это поразительное признание; не то чтобы готовясь встретить смертный час, он прощал кому-нибудь обиды; нет, перебрав год за годом всю свою жизнь, он сомневается: были ли по отношению к нему всегда
«10 мая, в воскресенье, у Евграфа сделалась астма. Два доктора определили ее желудочное происхождение. Он задыхался, как рыба на суше, два дня» (из дневника Людмилы Васильевны).
«Вскоре он заболел воспалением легких. При нем поочередно дежурили его ученики. У него был сильный жар, и он сильно метался. Я удивлялся даже, как он при таком истощении мог делать такие порывистые движения. Он бредил» (из воспоминаний Ашпелеса).
Иногда он успокаивался и лежал неподвижно с закрытыми глазами, вытянув руки поверх одеяла.
«Его чудная, требующая скульптуры голова, его музыкальные руки…» (из дневника Л. В.).
«Он бредил тем, чем жил в своей жизни, — строением молекул. Я очень жалел, что не записал его бред. Может быть, он говорил и очень интересные вещи» (из воспоминаний Аншелеса).
«21 мая… что-то хотел сказать, но стал неспокоен; ворочая головой, все повторял: «А всем… А всем». А к семи его не стало. Он умер тихо, точно задремал».
Принесли белый некрашеный гроб. Отпевание было в институтской церкви.
«Идеже несть болезни, печали и воздыхания, но жизнь бесконечная…»
«Хоронили 24 мая в чудный солнечный день».
«За гробом шли сотни людей» (Аншелес).
На другой день в Минералогическом обществе было траурное заседание, выступали Ферсман, Болдырев, Карпинский…
Сразу после него сын увез Людмилу Васильевну к себе в Павловск.
Федоров являлся ей каждую ночь и внятно произносил: «Зови меня всегда, когда будет трудно».
ЭПИЛОГ: ВМЕСТО ПРОЩАНИЯ
Траурная речь Ферсмана в Минералогическом обществе сама по себе стала событием, о котором говорили; современник назвал ее «столько же прощальной, сколько напутственной тем, кто оставался жив». Почему заседание, посвященное памяти человека, ведшего последние десять лет уединенный образ жизни, собрало «всех, кто еще оставался жив» (подразумеваются кристаллографы и минералоги), а за гробом его «шли сотни людей», истощенных, едва волочивших ноги, вопрос этот может на первый взгляд озадачить.
И почему речь Ферсмана (ее поместила на своих страницах «Природа» № 6–9, 1919 год) произвела такое впечатление — не сразу тоже догадаешься. Правда, она своеобразно окрашена хмурой торжественностью слога… О самом покойном вроде бы не сказано такого, что было бы для собравшихся в новинку.
«Мы помним его маленькую фигуру с седой окладистой бородой и проницательными, глубокими, беспокойными глазами, мы помним его неровную, вдумчивую, увлекательную речь, мы помним всю судьбу этого русского ученого со всей его гениальностью и со всем трагизмом человека, преследующего непризнанные, свои собственные пути».
Ферсман говорил о «хаосе природы», с которым сталкивается исследователь, и о том чувстве беспомощности, которое его при этом охватывает. Евграф Степанович обладал даром «интуитивного прозрения хаоса беспорядочных фактов». «Федоров талантливо умел упрощать уравнения природы и в самом простом искать разрешения сложного. Он часто подчеркивал любовь природы к простейшим, к малым и целым числам в сочетании атомов и к тем же простым и малым числам — при построений» кристаллов. «Самое простое обычно и есть самое правильное», — говорил он мне, критикуя одну из моих работ…»
«Евграф Степанович ни в жизни, ни в своих работах не шел по проторенным, избитым дорожкам, его манило к новым областям, еще не затронутым научной мыслью, и эта печать беспокойных исканий проходит красной нитью через всю жизнь этого своеобразного геометра-кристаллографа».
Верные, хорошие слова, но не они, конечно, показались «напутственными на жизнь» сидящим в зале ученым… Легко представить этот зал, с которым так много связано в жизни нашего героя, легко представить тридцатишестилетнего академика Ферсмана (он получил это звание в один день с Евграфом Степановичем), одетого в джемпер, несмотря на теплую погоду, выпуклыми глазами всматривающегося в слушателей… Чего ждали они от него? Каких слов? Все они тоже пережили страшную зиму и не чаяли дожить до следующей. Но, наверное, не меньше собственной судьбы их волновала судьба любимой науки и родной страны.
Александр Евгеньевич заговорил о гражданских катаклизмах, о переворотах, сотрясающих общество. Напомнил о Франции 1793 года.