- Раз мы страшно далеки от народа, пусть он пеняет на себя, - с облегчением решил отстраненный от дел умственный класс. Не сумев стать оппозицией, он вновь превратился в фронду, устроив себе площадку устаревшего, как я, молодняка на страницах уцелевшей либеральной прессы. Ей, как последним самураям, выпала благородная задача: стеречь уже ничего не меняющую свободу слова. И не потому, что она еще пригодится, а потому, что в общем-то только такая и была нужна.
Упразднив политику, жизнь развязала. Рестораны в Москве открываются сегодня с той же помпой, с какой раньше - журналы. Иногда их делают те же люди.
В Москве я люблю жить в «Пекине». Недорого, а все-таки - Восток. К тому же это - последний в мире отель с письменным столом, председательским графином и передвижниками. Принимая за холостяка, администрация всегда выделяла мне номер с «Аленушкой».
Первый раз я попал туда за день до гайдаровских реформ, сделавших нынешнюю жизнь возможной. Вернувшись в «Пекин» к рассвету, что со мной бывает только в Москве, я полчаса колотил в двери с лживой табличкой «Мест нет». Мое меня ждало, но сперва надо было разбудить швейцара. Он появился лишь тогда, когда я уже решил скоротать ночь в вытрезвителе. Как все бывшие пионеры, я, конечно, боялся швейцаров, но Запад излечил эту советскую фобию - в Америке их почти не осталось. Поэтому, разгоряченный учиненным дебошем, я, не удовлетворившись достигнутым, принялся читать лекцию о наступающем послезавтра капитализме, который все расставит по своим местам, включая швейцаров. Внимание собеседника я поддерживал дешевыми рублями, которые он снисходительно прятал в карман мятой ливреи.
- От каждого по способностям, - излагал я своими словами четвертый сон Веры Павловны, - каждому - по труду, но - в конвертируемой валюте.
Шли годы. Сперва сняли красные флаги, потом - реформаторов. В гостинице «Пекин» открылся ресторан «Гонконг» (сходите проверить - самому мне такого не придумать). В моем номере место стола занял сейф с табуреткой. Но по-прежнему на этаже дежурила коридорная. Теперь она берегла не мою нравственность, а свою открывашку для боржоми, понимая, что без нее у нее не останется ни труда, ни способности к нему.
Швейцар тоже не изменился, хотя и выглядит моложе. К дверям он так и не выходит, но, выучив мой урок политэкономии, встречает одиноких постояльцев у лифта:
- Мужчине нужна компания?
- Аленушка?
- Это уж как скажете, - гостеприимно развел руки швейцар, но я остался верен передвижникам.
15.03.2004
Литературная кадриль
За Достоевского я снова взялся, когда узнал, что Саддам Хусейн читал его перед арестом. Меня волнуют книги, к которым обращаются в минуты кризиса. Американцы обычно выбирают Библию, но это мало о чем говорит, потому что у многих, чему я иногда завидую, иных книг просто нету. Другое дело - мой друг Пахомов, который взял с собой в больницу Ветхий Завет, чтобы хоть перед концом понять насоливших ему евреев. (Операция, впрочем, прошла успешно - для Пахомова, не евреев). Не зная, какой роман отвлек Хусейна от последних минут свободной жизни, я остановился на «Бесах» - на «Идиота» Саддам был никак не похож.
Последний раз я читал «Бесов», когда был не старше Ставрогина. Теперь мне столько же лет, сколько было автору. Ровесников всегда читать интереснее, но в юности их слишком мало, да и в старости немного, особенно среди соотечественников. Так что приходится торопиться, на что Достоевский, собственно, и рассчитывал. Медленно его читать нельзя - как Акунина.
Книга ввергла меня в столбняк. Она была явно не о том, о чем мне всегда казалось. В пору юного инакомыслия у нас все знали, кого имел в виду Достоевский, но когда Политбюро исчезло, роман перестал быть пророческим. Бесы у Достоевского все-таки с направлением, идеалисты, готовые развалить державу, упразднив Бога. По-моему, в наше суровое время уже не осталось людей с такими широкими и непрактичными интересами. Разве что Жириновский, но и он дает интервью «Плейбою» за деньги.
Растеряв политическую актуальность, роман скукожился до детектива - с туманными мотивами и пейзажами: «Низкие мутные разорванные облака быстро неслись по холодному небу: очень было грустное утро».
Зато на месте романа идей прямо на моих удивленных глазах расцветала гениальная педагогическая комедия. Центральная фигура в романе вовсе не Ставрогин, которого ни один читатель не узнал бы на улице. Главный герой книги - учитель, Степан Трофимович Верховенский, воспитавший чуть ли не половину персонажей.
Написав свою версию «Отцов и детей», Достоевский схитрил: последних он ненавидит, первых высмеивает. Но «отцов» он все-таки понимает лучше «детей», а любит уж точно больше. Хороший писатель знает, что лучший способ спрятать дорогие мысли от критиков - отдать их дуракам. В «Вишневом саде» умнее всех говорит Гаев, в «Бесах» - Степан Трофимович, только кто их слушает?