Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня за все, чем я был виноват перед тобой, так же, как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с твоим новым положением, в которое тебя ставит мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому.
С момента ухода Лев Николаевич записывает в дневник мало и нерегулярно. Хронику последних его десяти дней выстроим по записям Маковицкого – Душан Петрович все эти дни, до последней минуты с ним рядом, часто один на один. Не восстанавливаем всех событий: обозначим вешками маршрут и, соответственно, внешнее и внутреннее, физическое и психическое состояние Толстого на разных этапах пути; всего же важнее для нас выявить все, что позволяет пополнить историю его болезни, с медицинской точки зрения взглянуть на завершающие страницы биографии Толстого.
Сопоставляя дневниковую запись Толстого от 28 октября с записью Маковицкого, уже можем сделать некоторые существенные дополнения.
Маковицкий рассказывает, что накануне побега, днем, Лев Николаевич совершил тревожную и утомительную поездку верхом. На пути встретился глубокий овраг, он слез с лошади, спустился по крутизне, на четвереньках переполз по льду замерзший ручей, потом поднимался, хватаясь за ветки кустарника по отвесному склону, сильно задыхался.
Готовясь к побегу, был очень встревожен, неспокоен, говорил взволнованным, прерывающимся голосом. На пути к станции у него мерзла голова.
Вагон третьего класса, куда, по требованию Льва Николаевича, взят билет, очень неудобен («наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне когда-либо приходилось ездить по России», – пишет Маковицкий). В вагоне набилось много народу, сильно курят. Лев Николаевич выходит на открытую площадку освежиться, три четверти часа сидит на палке с раскладным сиденьем (Маковицкий: «роковые три четверти часа!»). Потом ложится было на скамейку, но на какой-то станции появляется новая толпа пассажиров, среди них женщины с детьми. Лев Николаевич тотчас встает, освобождая место. В вагоне он много и горячо разговаривает. Со всех сторон подходят люди – слушают, соглашаются, спорят. Льву Николаевичу трудно говорить – душно, просит открыть дверь на площадку. Поезд идет медленно: 105 верст за 6 часов 25 минут, Лев Николаевич жалуется на усталость (Маковицкий: «Медленная езда помогала убивать Л.Н.»).
От Козельска до Оптиной Пустыни едут с ямщиком. Дорога грязная, тряская. Когда встряхивает особенно сильно, Лев Николаевич невольно стонет.
В монастырской гостинице, едва входит, тотчас садится за писание. Ничего не ест, только пьет чай с медом. Ложится в десять – таким образом двадцать часов подряд в пути, на поездах, на лошадях, в физическом и душевном напряжении, в ожидании погони.
Спит плохо. По собственному его объяснению оттого, что нервы возбуждены. Просыпается в 7-м часу утра.