Созданный за полгода до торжественной даты юбилейный комитет призвал сделать предстоящее чествование не только всероссийским, но и мировым. Правительство и церковные власти принимают свои меры, чтобы возможно ограничить размах празднования. Но всех больше желает этого сам юбиляр. Едва стало известно о создании комитета, Лев Николаевич обращается к одному из его участников, давнему своему знакомому с «великой просьбой»: «Сделайте, что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки буду вам очень, очень благодарен». Уступая желанию Толстого, комитет прекращает свою деятельность.
День рождения отмечают в Ясной, в семейном кругу – родные, домашние, несколько близких друзей, всего 22 человека. Но и за пределами Ясной Поляны – в России, во всем мире – люди празднуют дорогую для них дату. Лев Николаевич узнает об этом из газетных статей, писем, телеграмм, которых поступило в этот день более двух тысяч.
За обед в яснополянском доме садятся без четверти семь вечера, Лев Николаевич выезжает из кабинета в кресле на колесах и устраивается за отдельным круглым столом. Когда Софья Андреевна с бокалом шампанского подходит к нему чокнуться, он просит гостей оставаться на местах, говорит:
– Благодарю и радуюсь такому хорошему собранию, и даже страшно, слишком уж хорошо…
Больше месяца Толстого мучает тяжелый тромбофлебит левой ноги. Когда воспаление вены только началось, он не желал придавать этому должного значения, ездил верхом, купался. Болезнь приняла угрожающий характер – опухоль на ноге сильно распространилась, появились новые тромбы, температура постоянно повышалась, простуда и застои от неподвижного положения вызвали хрипы в легком. К дню рождения болезнь начала отступать. Лев Николаевич уже в силах сам перебраться из кровати в кресло на колесах, но еще только через две с лишним недели впервые после двухмесячного заточения выйдет из дому. (Полгода спустя болезнь повторится, снова обречет Толстого на томящую его неподвижность.)
И все же, если внимательно пересмотреть все сохранившиеся свидетельства, в последние три года жизни Толстого «набор» болезней, его одолевающих, заметно сокращается (куда реже, например, неизменно изнурявшие его всю жизнь приступы печени). Те же заболевания, которые его навещают – простуды, перебои сердца, плохое пищеварение, – проходят, кажется, не так остро, как прежде. Правда, и восприятие болезней в эти последние годы несколько иное, чем прежде. Из «новенького» добавляется и приносит ему немало страданий изжога, – «какой никогда не было», добавляет он после особенно сильных приступов. Иногда изжога начинается ночью, сопровождается потливостью, не дает спать.
В записной книжке он ведет заочный разговор с врачами: «У меня изжога. Что это? Медицина не знает, но знает, что есть желудок, желудочный сок, кишки и т. п., и на основании этих знаний предписывает лечение, дает внешние и внутренние средства. Но ведь кроме желудочного сока, кишечника и т. п. известных вам причин и условий совершающихся процессов есть еще сложнейшие причины и условия, совершенно неизвестные вам… Оттого-то не могу верить в медицину». Для врачей, которые возле Толстого и лечат его изжогу массажем живота, такие разговоры, если не обидны, то привычны, но сегодняшняя наука, сопоставляя свои знания с уровнем тогдашней медицины, наверно, прислушается к несговорчивому пациенту.
«В мои годы изжога – слава Богу, что нет паралича», – утешает себя Лев Николаевич. Но она, изжога, нередко становится причиной дурного расположения духа. Впрочем, именно в эти годы Толстой приходит к формуле, которая окружающим, в их числе и большинству врачей, кажется тогда, конечно, парадоксом: вместо того, чтобы думать, что на душе мрачно оттого, что печень не в порядке, нельзя ли думать, что печень не в порядке оттого, что на душе мрачно?
В июне 1908-го его неделю донимает сильная головная боль, особенно ночью (головные боли вернутся год спустя, в июне 1909-го). Он огорчается, что недостаточно терпеливо переносит боль, будит Душана Петровича Маковицкого, домашнего врача, – пора бы научиться жить со страданием. Душан Петрович массирует и гальванизирует ему голову.
Но это, как говорится в сказках, «службишка, не служба». Особую тревогу вызывают у близких и врачей обмороки, которые стали неожиданно случаться у Льва Николаевича.
Первый такой обморок – 2 марта 1908-го.
Не станем пересказывать засвидетельствованное очевидцами – предоставим им слово.
В момент обморока в кабинете с Львом Николаевичем секретарь, Николай Николаевич Гусев.