В таком случае персона, обладающая правом решать, что хорошо для общества, а что плохо, может игнорировать фантастические отклонения от идеала до тех пор, пока это ей, персоне, ничем не грозит. В тот же момент, когда любая альтернативность развития общества не только отвергается, но и запрещается, а истиной в последней инстанции владеет лишь Вождь, идеологи, старающиеся выразить его идеалы, предпочитают на всякий случай запретить все иные варианты, так как их художественное воплощение, если не будет принято Вождем, станет причиной ликвидации не только выдумщика, но и того, кто позволил выдумывать.
Тем более недопустимо стало фантастам осуществлять свою другую и важнейшую социальную функцию — предупреждение. Предупреждать было просто не о чем, ибо Вождь знал не только истину, но и то, каким путем к ней идти. Любое предупреждение оказывалось предупреждением Вождю, а значит, допущением того, что он не всегда непогрешим. Создавалась ситуация, в которой сознание советское замещалось сознанием религиозным, поскольку только при таком типе сознания демиург обладает всеведением, любое отклонение от собственной точки зрения рассматривает как ересь.
Любой фантаст — еретик, что признавал великий Евгений Замятин. Но не любой фантаст — боец.
Совсем не обязательно в еретиках оказываются лишь сознательные выразители альтернативных путей или взглядов. Еретик может даже не подозревать, что подрывает основы. Он полагает, что способствует их укреплению, но тем не менее подлежит устранению, так как ход мыслей Вождя неисповедим.
Фантастику после 1930 года рассматривали с подозрением не только потому, что она в чем-то сомневалась и на что-то указывала, а потому, что она потенциально могла сомневаться и указывать. Как говорится: на что-то намекает, а на что — не ясно.
Может, отсюда берет начало многолетний раскол в среде фантастов. Лица бездарные и недобросовестные (а это идет рука об руку) всегда могли найти благорасположенное к их доносам ухо, для того чтобы очистить грядку на небольшой ниве нашей фантастики.
А после 1930 года круг литераторов в нашей стране был относительно узок. В его пределах сведения об отношении к фантастике в катастрофически меняющейся обстановке разносились мгновенно. Никто не сомневался, что Замятину просто повезло, когда Горький смог вырвать его из сталинских рук и отправить за границу. Но вот А. Чаяно-ву-то не повезло — его утопия, альтернативная, крестьянская, стала одним из вещественных доказательств на его процессе и одной из причин не только его расстрела, но и последующих проклятий, что высыпались на голову его несуществующей антисоветской партии. Критики, жадно ловящие оттопыренными ушами изменения в ситуации, принялись колотить фантастическую пьесу Маяковского «Клоп». Ругали Маяковского за то, что он все переврал, что неправильно понял свою задачу, что клевещет на наше общество и в то же время не смог раскрыть суть мещанина. Другими словами, ему ставилось в вину, что он клеймит явление, а не доносит на его конкретных выразителей. В журнале «30 дней» сообщалось: «Обыватель стал мишенью энергичного литературного налета Маяковского в «Клопе», поставленном в театре им. Мейерхольда… К нему питаешь отвращение, но в нем не видишь врага. «Обыватель вульгарис» отличается от «клопус вульгарно» тем, что он не кусается, он политически беззуб, он не страшен, и в этом основной грех пьесы».
Рецепт был очевиден: следовало выявлять политических врагов, показывать, какие у волка длинные зубы, дабы можно было с волком поступить «должным образом».
1930 год — не только конец НЭПа и год Великого сталинского перелома. Это еще и конец многих явлений в послереволюционной жизни: смерть свободной живописи, закат свободной науки и, разумеется, фантастики.
И вот с этого года фантастика оказалась на кухне и занялась сортировкой гороха.
Несколько лет раскулачивания, индустриализации, моторизации и дизелизации страны фантастика за пределы кухни не выходила. В этот год исчезли десятки имен фантастов, которые более ничего не создали и даже годы их смерти неизвестны библиографам. Другие, живучие, перебежали в очеркисты, либо взялись писать о революционном движении в Одессе, что, конечно, тоже было фантастикой, но находило подтверждение в не менее фантастическом курсе истории ВКП(б).
Выросло целое поколение строителей социализма, которые полагали, что фантастика завершилась со смертью дозволенного Жюля Верна.
Лишь во второй половине тридцатых годов, когда партия уже была убеждена, что идеология мирно спит в ежовых рукавицах, дозволили прогрессивно-технические очерки и даже рассказы для молодых инженеров. Но создавались они столь робко, под таким неусыпным оком, что даже опытного Александра Беляева читать почти невозможно. От трепета душевного авторы попросту разучились писать.