«…в той или иной точке намечается дальнейший путь данной темы — темы „прописей“… вот уже студентом Николай Гаврилович украдкой списывает: „Человек есть то, что ест“ […] Развивается, замечаем, и тема „близорукости“, начавшаяся с того, что он отроком знал только те лица, которые целовал, и видел лишь четыре из семи звезд Большой Медведицы».
Далее вступает тема очков, которая «тут до поры до времени мутится […] Проследим и другую тему „ангельской ясности“. Она в дальнейшем развивается так: Христос умер за человечество, ибо любил человечество, которое я тоже люблю, за которое умру тоже» (с. 242).
Литературной терминологией определяются судьбы-тексты разных персонажей; например, о Гурмане: «главной же темой его личности, фабулой его существования, была спекуляция» (с. 357–358).
Смерть в жизни-тексте является не завершением его, а темой, но темой, как уже было сказано выше, определяющей все предшествующее жизненное повествование. Например, из рецензии Мортуса: «Один пишет лучше, другой хуже, и всякого в конце пути поджидает Тема, которой „не избежит никто“» (с. 339). «А я ведь всю жизнь думал о смерти (говорит умирающий А. Я. Чернышевский. — Н. Б.), и если жил, то жил всегда на полях этой книги, которую не умею прочесть» (с. 348).
Знаменательно, что последними словами умирающего Н. Г. Чернышевского были: «„Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге“. Жаль, что мы не знаем, какую именно книгу он про себя читал» (с. 334). Учитывая прием текстуального воплощения человеческой судьбы, остается допустить, что это была книга его собственной жизни.
Такое отождествление жизни с литературным произведением восходит к пушкинскому «Евгению Онегину»:
«Поэт, — пишет Ю. Лотман, — который на протяжении всего произведения выступал перед нами в противоречивой роли автора и творца, созданием которого, однако, оказывается не литературное произведение, а нечто прямо ему противоположное — кусок живой Жизни, вдруг предстает перед нами как читатель, т. е. человек, связанный с текстом. Но здесь текстом оказывается Жизнь»[234].
Набоков в «Даре» создает три ипостаси одного персонажа: автор(текста) — творец(жизни) — читатель; но ипостаси пародийные.
Повествование «Дара» составляют не только различные тексты, но и сам процесс их создания. И если в романных биографиях традиционная темпоральная координата отброшена, то в описании творческого процесса она традиционно сохранена, но не как историческая аттестация, а как показатель последовательности развития культуры, репетитивности ее этапов и бесконечности этой репетитивности. Творческий процесс в романе воспроизведен не только как создание отдельного произведения, но как модель законченного периода единого культурологического ряда.
Он прослеживается поступенчато, начиная от зарождения художественного текста. Примеров таких в романе множество, в частности, начало главы III, утро, пробуждение героя.
Годунов-Чердынцев воспринимает окружающий мир на звуковом уровне:
«Каждое утро, в начале девятого, один и тот же звук за тонкой стеной, в аршине от его виска, выводил его из дремоты. Это был чистый, круглодонный звон стакана, ставимого обратно на стеклянную полочку; после чего хозяйская дочка откашливалась. Потом был прерывистый треск вращающегося валика, потом — спуск воды, захлебывающейся, стонущей и вдруг пропадавшей, потом — загадочный вой ванного крана, превращавшийся наконец в шорох душа. Звякала задвижка, мимо двери удалялись шаги…».
Далее эти внешние звуки постепенно организуются в поэтический текст. Стихи возникают из размышлений, мечтаний: