— Браты! — заговорил атаман. — Предстоит нам ныне не только лихость и умение свое показать, а и выдержать великий искус: терпением обзавестись! Все на нас падет, всякие лишения придут, а идти надо все вперед и вперед. Таков наш самый верный путь! И тут, чтобы одолеть врагов, должны мы быть прилежны и в строгом послушании. Трудно будет: видеть врага, идти под его стрелами и, скрепя сердце, притушив пламень в груди, продолжать дорогу, будто не слыша его озорных криков. Да, нужно это! Знаю я, браты, это потруднее, чем саблей кромсать, но такими быть должны в этом подвиге нашем! Слыхали, чай, вы добрую старинную сказку об Иванушке — русском молодце, и о том, как добывал он злат-цвет. Все поборол он, а самое главное впереди ждало. Надо было идти ему среди чудовищ, нечести всякой, слышать за собой змеиное шипение и не оглянуться назад, не дрогнуть.
— Ты это к чему притчу, батька сказываешь? — уставился в атамана чубатый казак с посеченной щекой. — Аль запугать удумал?
— Тебя не запугаешь, Алешка, ни лешим, ни оборотнем! — улыбаясь отозвался Ермак. — О том весь Дон знает, а ныне и Волга и Кама-река!
Казаку лестно стало от доброго слова. Он оглянулся и повел рукой.
— Да тут, батько, все такие. Из одного лукошка сеяны!
Ермак прищурил глаза и подхватил весело:
— Выходит, один к одному, — семячко к семячку: крупны, сильны и каждое для жизни!
Гул одобрения прокатился среди дружины!
Ермак вскинул голову и продолжал:
— Слово мое, браты, к делу. Дознался я, что на Долгом Яру опять нас ждут татары. Яр — высокий и впрямь долгий, немало тревоги его миновать…
— Батько, дай после Бабасана отдышаться! — выкрикнул кто-то в толпе.
— Тишь-ко! — приглушили другие. — Сказывай, атаман.
— Нельзя медлить и часа, браты. Внезапность уже полдела. Перед нами одна дорожка — на Иртыш. Надо прорваться, браты! Пусть осыпают нас стрелами, а мы мимо, как птицы! Зелье беречь, терпеньем запастись. Плыть с песней, казаки! А сейчас к артельным котлам, набирайся сил — и на струги! Плыть, братцы, плыть, мимо ворога, с песней!
— Постараемся, батько! — ответила дружно громада.
— В добрый час, браты! — поклонился дружине Ермак и сошел с мшистого пня.
Над глушицей вился сизый дымок. У костров казаки хлебали, обжигаясь, горячее варево.
В полдень кормщик Пимен махнул шапкой, и вмиг на мачтах взвились и забелели паруса. Береговой ветер надул их, и они упругой грудью двинулись по течению. Под веслами заплескалась волна. И над рекой, над лесами раздалась удалая песня. Вспоминалось в ней о Волге:
По ельничку, по березничку Что шумит-гремит Волга матушка, Что журчит-бранит меня матушка…
Атаман снова впереди всех, смотрит вдаль, а голос его рокотом катится по реке. Поют все лихо, весело. Хантазей и тот подпевает. Время от времени он утирает пот вздыхает:
— Холосый песня, очень!
В лад песне ударили в барабаны, зазвучали сиповки, серебристыми переливами голосисто заиграли трубачи.
Словно на светлый праздник торопилось войско. Кончило одну песню, завело другую — о казачьей славе.
Струги шли у левого лугового берега, покрытого таволгой и густой высокой травой. Справа навстречу выплывал темный Длинный Яр.
— Ну-ка, песельники, громче! — гаркнул Ермак.
Заливисто, протяжно до этого стлались по Тоболу душевные казачьи песни, теперь же торжественность и величавость их вдруг сменилось бойкостью, слова рассыпались мелким цветным бисером.
У нас худые времена —
Курица барана родила,
Кочерга яичко снесла,
Помело раскудахталося…
Эх!..
Вот и крутые глинистые обрывы, а на них темным-темно от всадников. Сгрудились стеной, и луки наготове. Доносится и волнует сердце чужое разноголосье.
— Словно вороны слетелись на добычу! — с ненавистью вымолвил Ильин, — из пушечки бы пальнуть!
— Гляди, гляди! — закричали дружинники, и все взглянули влево. Там, над зелеными зарослами таволги, над травами, плыла хоругвь с образом Христа. Невольно глаза пробежали по стругам, — среди развевающихся знамен и хоругвей знакомой не отыскалось.
— Наш Спас оберегать дружину вознесся! — удивленно перекликались казаки. И впрямь, со стругов казалось, что хоругвь трепещет и движется сама по воздуху.
Громче загремели трубы, заглушая визг стрел, которые косым дождем посыпались с крутоярья. Татарская конница, не боясь больше огненного боя, живой лавой нависла на береговом гребне, озаренном солнцем. На статном коне вымчал Маметкул и, подняв на дыбы ретивого, закричал по-татарски:
— Иди в плен или смерть! Эй, рус, на каждого тысяча стрел!
Не раздумывая, казак Колесо спустил шаровары и выставил царевичу зад:
— Поди ты… Вон Куда!..
Из-под копыт пришпоренного коня глыбами обрушилась земля в закипевший Тобол. Маметкул огрел скакуна плетью и, задыхаясь от ярости, кинулся в толпу всадников. — Шайтан! Пусть забудется имя мое, если стрелы моих воинов не поразят их раньше, чем закатится солнце. Я искрошу казака на мясо и накормлю им самых паршивых собак. Бейте их, бейте из тугих луков!
Потоки воющих стрел низали небо, они рвали паруса, застревали в снастях; одна ударила Ермака в грудь, вогнула панцырь, но кольчужная сталь не выдала.