Ермак отклонил чарку, усмехнулся в лицо господину и сказал: «А что ежели Кама-река вспять потечет, и холоп за вольницей поднимется?»
В глазах у Максима потемнело, голос дрогнул: «Не может того быть во веки веков!» — закричал он.
Ермак спокойно огладил бороду, поднял на господина веселые глаза: «Все может быть. Каждый человек тянется к солнцу!»
«Суета сует и всяческая суета то! — не сдавался Строганов. — Обманка одна, болотный огонек — вот что золотая воля. Поведаю тебе сказ один. Слушай! Были мы с батюшкой на Беломорье. И рассказывал нам мореход один про страду великую. Сказывали, что на окиан-море затоп корабль один, а в нем погрузился на дно морское ларец, полный жемчугов, злата и невиданной прелести самоцветов. С тех пор мореходы многих царств не знали покоя и думали: как добыть тот ларец? Через это погибло много смельчаков, которые на дно спускались. Нырнули, и поминай как звали! И вот пришло такое время, — одному посчастливилось. После мук и риска нашел он ларец; резное чудо, и все позолочено. Вот когда добрались до сокровища! Долго корпели над замком, думали открыть ларец без порчи, а когда открыли — пусто в нем, одна паутина… Вот она холопская воля!».
«Врешь, не этак было! — отрезал Ермак. — Не зря народ придумал сказку о Жар-птице. Прилетит она, вот только нас на земле не будет!»
Строганов повеселел: «Ну вот видишь, а после нас кому все это занадобится? Эх-хе-хе…»
Ночь прошла. На заре казаки отдохнули и снова в путь. Чтобы ободрить дружинников, заиграли домрачи, запели свирели, жалейки, подали голос гусляры. Веселей стало. Днем в Прикамье кипела жизнь: сопели пилы, стучали топоры, дымились угольные кучи. С рыбацких станов ветер наносил стонущий напев «Дубинушки…» Где-то башкир тянул звенящую тоской песню, родную русской душе. Говоры северян-помров мешались с татарской речью, с цветистым разговором бойких волжан. По лесам бортники с дымокурами добывали в дуплах мед. Завидев казаков, они поскорее убежали в чащу…
Светило яркое солнце, когда дружина подошла к Усолью. Играло голубизной небо, не грязнили его белесые клубы варничного дыма. Чуть сыроватый ветер обдувал лица. Тишина простерлась над миром. Казаки притихли и зорко поглядывали на высокие тесовые ворота, которые вели в острожек Максима и теперь были накрепко закрыты.
«Что, стервятник, перепугался?» — со злорадством подумал Ермак.
Посад, в котором ютились солевары и рудокопы, опустел и безмолвствовал. Но когда казаки ступили в улицу, со всех сторон набежали люди, лохматые, одетые в рвань, и, протягивая изъязвленные руки, кричали:
— Батюшка наш, помилосердствуй!
— Забижает нас захребетник.
— Что ворон терзает нас!
Они густой толпой окружили казаков, и каждый с душевной болью выкрикивал свои обиды, свое наболевшее:
— Без хлебушка третью неделю сидим…
— Солью зато изъедены!
— Андрюшку в шахте задавило, а хоронить не дают. И так, сказывают, надежно погребен!
— Помилосердствуй, атаман!
Сидя на коне, Ермак сумрачно разглядывал толпу. Потом поднял руку.
— Пошто бунтуете, люди? — выкрикнул он. — Пошто еще горшего худа не боитесь?
Строгановские холопы упали на колени, торопливо смахнули войлочные шапки. Вперед вышел Евстрат Редькин с перевязанным глазом. Он неустрашимо стал против атамана:
— О каком худе говоришь, атаман? Коли пришел угощать плетью, то добей первого меня! Каждая кровинушка наша кипит от гнева. Выслушай нас.
Казаки закричали:
— И слушать нечего, батько! Давай в плетки, а то в сабли!
— Стой! — властно поднял руку Ермак. — Голодное брюхо плетью не накормишь!
— Вер-на-а! — глухо раздалось в толпе, и опять все заговорили разом:
— Мочи нашей нет! Пожгем все и уйдем!..
— Куда уйдешь, дурья голова? — прикрикнул на солевара Иванко Кольцо.
— К вам, к Ермаку-батьке уйдем. Возьми нас!
У атамана дернулась густая бровь — всех бы пожалел он, да разве можно?.. На службе он у Строгановых.
— Говори один кто, в чем дело? — приказал Ермак. — Сказывай хоть ты, что тут вышло? — показал он плетью на Редькина. Солевар поднял руки:
— Тише, братцы. Ордой шумите!
Голоса стали стихать. Одинокие выкрики бросались торопливо:
— Говори всю правду!
— А то как же? Известно, расскажу всю правду! — успокоил работных Евстрат и поднял уцелевшее око на Ермака. И такую боль и страдание прочел в его взгляде атаман, что сердце у него заныло.
— Говори же твою правду! — глухо вымолвил он.
Редькин взволнованно заговорил:
— Работой душат… Весь день едкий пар ест глаза, спирает грудь. Каторжная работенка, от темна до темна!
— А о пахарях? А о рудокопах? О жигарях забыл! — закричали в разных углах.
— А рыбаки?
— И о рыбаках, — продолжал прерванную речь Редькин, — и о пахотниках, и рудокопщиках — о всех смердах, атамане, мое слово душевное. Все мы голодны, волочимся в наготе и в босоте, — все передрали. И силушку свою вымотали. Женки на сносях до последнего часа коробья с солью волокут в амбары, ребята малые, неокрепшие, уже силу теряют, надрываются. А вместо хлебушка, — батоги и рогатки. Многие в леса сбежали, иные от хвори сгинули, а то с голоду перемерли.