Россия приходила в себя. Надо было начинать жить. Ведь не ради крови содрогалась в боях, злобе, резне, митинговых криках огромная страна, должно было родиться дитя новой светлой жизни. Но где оно? Видны пока только горе, слезы, разоренье, вражда. Море народной жизни возмутилось, раскачалось, со дна поднялась муть, сор, на поверхности плавала пена.
Кубань совсем не походила на рожавшую дитя женщину. Ее состояние можно сравнить, пожалуй, с состоянием казака, которого зазвали на чужую гулянку, где он сильно набрался, с кем-то сцепился, выхватил саблю и натворил кровавых бед, а теперь, связанный, избитый до полусмерти, очнулся в чьем-то сарае и с ужасом вспоминает, догадывается, что все происшедшее не дурной сон, а правда.
Большинство кубанских казаков не хотело воевать ни за белых, ни за красных: белые — это опять господа, долгая военная служба, офицеры, зуботычины, война, плетки против студентов и рабочих в городах; красные — это власть иногородних, с которыми надо было уравняться в правах и наделить их своей казачьей землей. Лучше всего — жить как задумывали с самого начала, когда переселялись из-за Буга на Кубань, жить самим по себе, со своими казачьими порядками, радой, волей, землей, как жили деды-запорожцы.
Но — втянули казаков, как им думалось, на чужое гулянье, втравили в драку. Кто воевал за белых, кто за красных, кто ухитрился и за тех, и за других, кто отсиделся, и выбор часто зависел не от самого казака, а от случая, от судьбы.
У иногородних тоже не проще: их загребали и в белую армию, и в красную, иным удавалось отсидеться в камышах, особенно жившим на тихих хуторах.
Разбили белых. Вместе с белогвардейцами уплыло за море немало казаков. Многие белые казаки разошлись по станицам, одни — с облегчением, другие — с надеждой, что «свои» вернутся. Гуляли по степи, таились в речных плавнях банды, проводили кровавые налеты, расправляясь с комиссарами, ревкомами, советами.
Исчез пан Шкуропатский с семьей, опустел богатый, на взгляд хуторян, панский дом на краю хутора. Платить за аренду земли теперь некому, да и не нужно.
Но на хлеб, выращенный и собранный среди тревог и боев, оказывалось слишком много едоков. Летом и осенью 1920 года Кубань должна была дать стране 65 миллионов пудов хлеба, это — седьмая часть разверстки всей голодной Советской России. Такой хлеб из разоренной Кубани выколачивали силой.
В марте 1921 года продразверстка была заменена продналогом. Но в этом году после сильнейшей засухи в ослабленной стране разразился голод. Засуха не обошла и Кубань, хотя здесь она оказалась не такой, как в центре или Поволжье. По хуторам и станицам бродили хлынувшие со всех краев голодающие, нищие, беспризорники, кочевали цыгане. Проводили заготовку продовольствия вооруженные отряды, действовали без церемоний и жалости.
А тут у самих восемь детей, которые давно уже не наедались досыта и оживали только весной, когда в полях и на огороде начинала расти и поспевать кое-какая зелень, а на речке можно ловить рыбу, раков. Не во что было одеть ребят, не во что обуть.
«Вы не боритеся, не балуйтесь, а то порвете рубашки или штаны, у меня ведь больше ничего для вас нету! И так — латка на латке и латун сверху», — останавливала Епистинья сыновей, которые подрастали, шалили, молодыми петушками наскакивали друг на друга.
Восемь ребятишек: семь мальчиков, одна девочка. Все смотрят на мать ожидающими глазами: мама накормит, мама сошьет что-то надеть; опять Епистинья «недовольная», озабоченная, как, где оторвать от детей, чтобы им же выменять на базаре продукты на ношеные рубашки, штаны или что-то, что можно перешить, приспособить.
На хутор наведывались, ходили по хатам монахини из монастыря. Одетые в темное, они старались быть незаметнее, не привлекать внимания к себе новых властей.
О чем шептались монахини с Епистиньей, что внушали, о чем спрашивали? Что бы они ни говорили, но все же монахини были единственные, кто пытался деликатно и умно утешать ее в горе.
Смутно было и на душе у монахинь, они сами нуждались в поддержке: земли у монастыря отняли. Монастырь боролся за свою жизнь, пытался возродить былое влияние.
Постоянные заботы, чем накормить детей, во что одеть, поглощали все время, все силы. И Епистинья насторожилась, огорчилась, когда под сердцем вновь толкнулось дитя. Нет, нет! Хватит. Хоть бы этих вырастить, сохранить, не дать им пропасть в такое время. И люди на хуторе усмехаются — ну вот, народили. Не нужно больше детей.
Она поднимала тяжелые ведра, трехведерные чугуны, ставила на живот огромные тыквины, и всякое другое делала, только чтоб избавиться от ребенка. Не хотела она, чтоб этот несчастный увидел голодный, нищий, озлобленный мир, чтоб уменьшил и без того скудные кусочки братьев.