В 1965 году мне удалось напечатать роман «Двойной портрет», причем в отдельном издании он появился почти в неискаженном виде. Роман кончается авторским признанием: «И я был обманут, и без вины виноват, и наказан унижением и страхом. И я верил, и не верил, и упрямо работал, оступаясь на каждом шагу, и путался в противоречиях, доказывая себе, что ложь – это правда. И я тосковал, стараясь забыть тяжкие сны, в которых приходилось мириться с бессмысленностью, хитрить и лицемерить.
Но это уже совсем другая книга, которую я когда-нибудь напишу».
Уж не пишу ли я сейчас эту книгу?
Здесь, в этом подцензурном обрывке, неясно, приблизительно и неточно сказано, что меня спасла (а могла и не спасти) склонность к самоотчету. Но через нелегкие испытания пришла эта склонность.
Еще в 1925 году, после «Конца хазы», я написал роман «Девять десятых судьбы» – в несомненной надежде, что он будет высоко оценен потому, что в нем речь шла об Октябрьской революции и в одном из центральных эпизодов рассказывалось о взятии Зимнего дворца. Это была дань легкости, с которой уже тогда можно было сделать блестящую карьеру – официальную – в литературе. Соблазн открылся давно, еще в самом начале двадцатых годов, когда к «серапионам» приезжал внимательный, искренне любивший литературу Воронский. Он как раз не был сторонником подобных карьер. Но представителем «соблазна» он был, и недаром «серапионы» стали охотно печататься в его издательстве «Круг». Еще недавно, не прошло и трех-четырех лет, я единственный из «серапионов» безоговорочно признавал декларацию Лунца. Лишь мысль: «Искусство, как жизнь, существует без смысла и цели» – казалась мне ложной. Мы спорили, но наш спор не касался. сущности дела: так же как и Лунц, я был убежден, что будущее – за сюжетной литературой, лишенной утилитаризма и решающей глубинную задачу, которая ничего общего не имеет с коммунистической или любой другой пропагандой. Таким образом, мой роман был прямой изменой собственным убеждениям. Именно так это было принято друзьями и учителями.
Федин с глубоким сожалением отозвался о нем в письме Горькому от 16 января 1926 года: «Читали ли Вы в третьей книге «Ковша» (он Вам послан) Каверина? Что стало с человеком? И представьте – дальше – еще хуже, а он стойко убежден, что именно так нужно. Думаю, что это излечимо». (Горький трогательно подтвердил: «Каверин? Он – умник, он скоро догадается, что так писать ему не следует, не его дело».)
Ю.Г. Оксман иронически хохотнул, когда я сказал, что готовится пятое издание, и сказал:
– Еще бы!
Что касается Юрия… Прочитав две-три страницы, он обеими руками через весь стол оттолкнул рукопись, сказав, что все в ней «напряжено» (он процитировал какую-то фразу), давая понять таким образом, что напряжение неискренности не имеет ничего общего с литературой.
Как всегда, он сказал не больше пяти слов. Я упрямо промолчал. Что мне мерещилось? Не знаю. Надеялся ли я, что этот шаг принесет мне блистательное будущее, богатство (я был беден), влияние (с которым я не знал бы, что делать)?
Попытка была беспомощной – и самое содержание романа убеждало в том, что ни по своему характеру, ни по направлению ума, ни по серьезности отношения к делу я не способен «перерядиться». И сюжет, и главное действующее лицо оказались до странности далекими от той генеральной задачи, которая на полстолетия вперед была задана нашей литературе: найти положительного героя, написать во весь рост его монументальную фигуру. Уже в двадцатых годах это было темой многочисленных критических статей. Ленинградец Лаврухин (давно забытый) написал книгу, которая так и называлась – «Поиски героя». Даже Тихонов напечатал стихотворение, в котором героем нашего времени представлял соседа-сапожника, починившего его сапоги:
В ту пору никому не приходило в голову, что подлинного героя не стоило искать, потому что он уже был схвачен зорким взглядом Зощенко, схвачен, назван и изображен в его ослепительных по новизне трагически-веселых рассказах. Этим героем был Борька Фомин в розовых подштанниках, тот самый, не представляющий из себя ничего особенного рабочий, который выигрывает пять тысяч рублей и радуется, что не успел подать заявление в партию, потому что тогда «половину денег пришлось бы отдать на борьбу с тем и с этим, и в МОПР, и во все места…?. Пересказать Зощенко невозможно. К поразительной судьбе этого рыцаря нашей литературы – судьбе, в которой соединились черты того застенка, который называется свободой, волей, – я еще надеюсь вернуться.