Фантомы бродят вокруг него. Ничто не прошло даром – ни 1949-й, когда пришлось просить Симонова «нейтрализовать травлю», ни вынужденное десятилетие молчания, ни благополучие, которым он (и жена) дорожит.
От меня он не скрывает страха, от других скрывает или старается скрыть. Ведь, в сущности, боятся все, а от тех, кто почему-то не очень боится, лучше держаться подальше. Унизительный, оскорбительный, никогда не отпускающий страх волей-неволей присоединяется к каждой минуте его существования. Он попытался объяснить причину: у него было два брата и сестра – все погибли. Белые закололи штыками старшего брата Евгения – он был врачом и защищал раненых красноармейцев от белых. В «Сентиментальном путешествии» об этом рассказано коротко: «Его убили белые или красные».
Владимир, которого я знал, погиб в лагере в тридцатых годах.
Не помню, при каких обстоятельствах погибла сестра.
Шкловский рассказал мне об этом в надежде, что я не стану продолжать историю засады у Тыняновых в 1921 году. Я успокоил его. Не знаю, почему из многочисленных бедствий, валившихся на его бедную, круглую, лысую голову, он выбрал гибель братьев. Он – в плену. И не виноват в том, что 50 лет тому назад его заставили поднять руку и сказать: «Я сдаюсь».
III. О себе
1
Еще в 1921 году Замятин напечатал статью «Я боюсь», в которой утверждал, что «настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого боится еретического слова». Годом раньше он написал роман «Мы», с необычайной прозорливостью предсказав основные черты тоталитарного государства. Кажется, это была первая книга, запрещенная только что созданной цензурой.
Блок в своей речи «О назначении поэта», посвященной Пушкину (13 февраля 1921 года), окинул новым, острым взглядом историю русской литературы: «Над смертным одром Пушкина раздавался младенческий лепет Белинского. Этот лепет казался нам совершенно противоположным, совершенно враждебным вежливому голосу графа Бенкендорфа. Он кажется нам таковым и до сих пор. Было бы слишком больно всем нам, если бы оказалось, что это – не так. И если это даже не совсем так, будем все-таки думать, что это совсем не так. Пока еще ведь:
Во второй половине века то, что слышалось в младенческом лепете Белинского, Писарев орал уже во всю глотку».
Блок не считал себя вправе развивать этот недвусмысленный намек на «жандармов либерализма». Но, оглядываясь назад, он видел будущее нашей литературы и попытался предостеречь тех, кто покушается на «покой и волю» поэта: «Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение».
Свободу искусства он защищал «веселым именем Пушкина», которого убило «отсутствие воздуха», а не пуля Дантеса.
Пунктирная, едва намеченная соотнесенность своей судьбы с судьбой Пушкина отчетливо видна в этой прощальной речи. И лгут те исследователи, которые утверждают, что Блок до своего последнего вздоха был предан революции, верил в нее, дышал ею (В. Орлов, Б. Соловьев). «Отсутствие воздуха» – это было сказано о себе.
2
Зимой 1922 года в университете были объявлены свободные демократические выборы старост: закрытое голосование, списки кандидатов, контрольная комиссия – и хотя названия партий были зашифрованы, каждый студент знал, что номер первый – большевики, второй – беспартийные, третий – социалисты (меньшевики и эсеры), а четвертый – кадеты. (Возможно, что я ошибаюсь, номера были другие.)
И ведь не одни отчаянные головы вроде моего Тольки, но даже уравновешенный, неторопливый, весь в отца Павлик Щеголев, – с размаху врезались в эту казавшуюся безопасной, но оказавшуюся смертельно опасной игру! Щеголев возглавил кадетов, назвавших свою партию «Гаудеамус». Как в английском колледже, выступали с речами. Развешивали плакаты (разумеется, самодельные). Писали мелом и краской на панели под сводом коридора, протянувшегося вдоль всего длинного университетского здания: «Голосуйте за список такой-то…» Дрались за места в контрольной комиссии.
Я не принимал участия в этом неожиданном демократическом взлете – и не только потому, что был очень занят. Мне смутно мерещилось что-то неопределенно-сомнительное в этой затее. Уж слишком распылались политические страсти в университете, из которого только что заставили уйти (и арестовали) Лосского и Лапшина!
И предчувствие не обмануло меня. Староста был избран, а потом, не сразу (стараясь затушевать тот неоспоримый факт, что выборы были провокацией), вожаков стали сажать. Посадили и Тольку – правда, ненадолго; Юрий выручил его с помощью своего гимназического друга, заместителя председателя Петроградской Чека Яна Озолина. Одних выпускали, а других посадили: ни те, ни другие не подозревали, что уже тогда они (в том числе и Толя) подписали свой смертный приговор. Впрочем, Павлик Щеголев уцелел.
3