Читаем Эпилог полностью

Я пропал, как зверь в загоне.Где-то люди, воля, свет,А за мною шум погони,Мне наружу хода нет.Темный лес и берег пруда,Ели сваленной бревно —Путь отрезан отовсюду.Будь что будет, все равно.Что же сделал я за пакость,Я — убийца и злодей?Я весь мир заставил плакать Над судьбой страны моей.Но и так, почти у фоба,Верю я, придет пора —Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.Все тесней кольцо облавы,И другому я виной —Нет руки со мною правой,Друга сердца нет со мной!А с такой петлей у горла Я б хотел еще пока,Чтобы слезы мне утерла Правая моя рука.

Казалось бы, все пережитое должно было связать Бориса Леонидовича по рукам и по ногам. Казалось бы, случайно встретив какого-то иностранного корреспондента на улице в Переделкине, он должен был бы бежать от него или по меньшей мере уклониться от расспросов. А он не только разговорился с ним, но отдал ему стихотворение под названием «Нобелевская премия», которое через два-три дня передавалось радиостанциями Америки и Западной Европы.

На первый взгляд это был случайный, необдуманный шаг. На деле Пастернак известил весь мир, что он не сломлен. Что покаянье было вызвано боязнью не за себя, а за судьбу своих близких. Что он не страшится смерти. Что его единственное преступление заключается в том, что он

…весь мир заставил плакать Над судьбой страны моей.

Ни это стихотворение, ни свобода, с которой он отвечал на письма Неру, Хемингуэя, Б.Зайцева, Ренаты Швейцер[63], ни откровенные разговоры с друзьями — ничто не ускользало от внимания «службы безопасности», следившей за каждым его шагом. В кустах вдоль улицы Павленко, на так называемой «Неясной поляне», бессменно дежурили топтуны, и, так как их было много, некоторые из посетителей Пастернака — в том числе однажды и я — подчас сталкивались с ними лицом к лицу. Так или иначе, его «досье», без сомнения, росло с каждым днем — и когда «материалы», необходимые для нового разговора с Б.Л., были собраны, его неожиданно схватили на улице и, не разрешив даже заехать домой, чтобы переодеться, отвезли к Генеральному прокурору СССР Руденко.

Разговор между ними в подробностях остался неизвестен, но Вяч. Вс. Иванов, который всегда был близок с Пастернаком, рассказал мне, что Руденко потребовал, чтобы Борис Леонидович дал письменное обязательство больше не встречаться с иностранцами, а потом, познакомив его с необъятным «досье», пригрозил процессом. Угроза была вполне реальной, как известно, процессы действительно начались через несколько лет.

Разговор кончился тем, что, отказавшись подписать обязательство, Пастернак вернулся в Переделкино и вывесил на дверях своего дома объявление, что он «никого не принимает». Едва ли, как сообщает Ивинская, он прибавил к этой надписи: «Мне запрёщено принимать иностранцев». Важно другое: угроза суда, по свидетельству Иванова, произвела на него необычайно тяжелое впечатление. К этой угрозе присоединилось сознание полной «открытости» всего, что он говорил и делал, и, следовательно, полной беззащитности, принуждавшей к неискренности, к двойной жизни, которая всю жизнь внушала ему непреодолимое отвращение. От него требовали, чтобы в 69 лет он стал другим — осторожным, лицемерным, трусливым.

Разумеется, он продолжал принимать иностранцев и отвечал на многочисленные письма. Он считал своим долгом отвечать на каждое письмо — или почти на каждое, — и последние два года его жизни были в значительной мере отданы этому отрадному, бесстрашному, тяжкому труду, отнимавшему все силы души и тела.

12

На другой день после похорон Бориса Леонидовича я записал свои впечатления. Это сделал не только я — многие, в том числе А.Гладков и, кажется, К.Паустовский. Моя запись очень неполная, психологическая точность ее — выше фактической. Но, может быть, именно поэтому она заслуживает некоторого внимания. Я назвал ее «Проводы».

Перейти на страницу:

Все книги серии Мой 20 век

Похожие книги