«Рычаги» прославили Яшина. Он впервые показал одно из самых характерных явлений советского общества, двойную жизнь, на которую идут одни — добровольно, другие — нехотя, третьи — с целью извлечь из нее пользу за счет других, четвертые — и таких большинство — машинально. Эта двойная жизнь начинается очень рано, еще в школе, примерно с пятого класса. Десятилетний ребенок уже знает, что надо говорить то, что учитель хочет от него услышать. Казенный патриотизм вталкивается в сознание и с каждым годом все отчетливее воплощается в неподвижный идеологический фетиш, который нельзя обойти, без которого в ежедневной, обыденной жизни нельзя обойтись. Над ним можно подсмеиваться (за спиной взрослых), он обветшал, выцвел, одни его презирают (в глубине души), другие уже с пятнадцати лет начинают подумывать о том, как воспользоваться им для будущей карьеры. В любом случае он — один из самых могущественных факторов двойной жизни, которой живет все наше общество, давно привыкшее (в массе) не замечать этой двойственности или делать вид, что не замечает.
В рассказе «Рычаги» А.Яшин с предметной выразительностью изобразил это явление. Эта выразительность была близка к простейшей формуле, а ведь в конечном счете простота всегда оказывается самой сильной формой художественности.
Мужики собрались на партсобрание и, пока оно не началось, разговаривают о своих делах. Дела в колхозе обстоят неважно, и разговаривают мужики доверительно, откровенно, ничего друг от друга не скрывая.
Районное начальство с ними не считается, правду в районе «сажают только в почетные президиумы, чтобы не обижалась да помалкивала». Прямого слова ни от кого не услышишь, о том, что в деревне дома стоят заколоченные, — молчат. «Мы тебя раньше убеждали, когда колхозы организовывали, а сейчас ты убеждай других, проводи партийную линию. Вы, говорит, теперь наши рычаги в деревне».
Откровенность заходит далеко: «Только и заботы, чтобы в сводках все цифры были круглые. А как люди, что люди, с чем они остались?» И далее: «Я так понимаю наши дела, — сказал он. — Пока нет доверия к самому рядовому мужику в колхозе, не будет и настоящих порядков, еще хлебнем горя немало. Пишут у нас: появился новый человек. Верно, — появился! Колхоз переделал крестьянина. Верно, — переделал. Мужик уже не тот стал. Хорошо! Так этому мужику доверять надо. У него тоже ум есть.
— Не волк съел, — лукаво подтвердил Ципышев.
— Вот! И нас не только учить — и слушать надо. А все сверху да сверху. Планы спускали сверху, председателей сверху, урожайность сверху. Убеждать-то некогда, да и нужды нет, так оно легче. Только спускай знай да рекомендуй. Культурную работу свернули — хлопотно, клубы да читальни только в отчетах и действуют, лекции и доклады проводить некому. Остались кампании по разным заготовкам да сборам — пятидневки, декадники, месячники…
Коноплев передохнул, и Петр Кузьмич воспользовался этим, вставил слово:
— Бывает и так: клин не лезет, а дерево виновато, говорят — дерево с гнильцой. Поди-ка не согласись в районе. Они тебе дают совет, рекомендацию, а это не совет, а приказ. Не выполнишь — значит, вожжи распустил. Колхозники не соглашаются — значит, политический провал» (Литературная Москва. Сборник второй. 1956. С. 506).
Но вот оказывается, что в избе, кроме четырех колхозников, находится еще один человек — конторская уборщица, старуха Марфа. Когда один из собеседников вываливает окурки в угол, из-за печи раздается ее повелительный голос: «Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаску-дили весь». И странное дело: этот ничего не значащий окрик мгновенно обрывает доверительный разговор. Казалось бы, ничего не произошло: однако, «когда начали опять перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы — ни о чем и ни для кого». Двойная жизнь еще не началась, но естественность, однозначность беседы уже подорвана. Чем же? Страхом. «И чего мы боимся, мужики? — раздумчиво и немного грустно произнес вдруг Петр Кузьмич: — Ведь самих себя уже боимся».
Но вот приходит опоздавшая учительница, пятая участница собрания, и секретарь парторганизации Ципышев — тот самый живой, остро чувствующий, лукавый человек, который только что с государственной мудростью обрисовал безответное положение колхоза, превращается в автомат, в существо, повторяющее определенные движения и произносящее точно определенные слова. И не только он: «Лица у всех стали сосредоточенными, напряженными и скучными, будто люди приготовились к чему-то очень давно знакомому, но все же торжественному и важному. Все земное, естественное исчезло, действие перенеслось в другой мир, в обстановку сложную и не совсем еще привычную и понятную для этих простых, сердечных людей» (там же, с. 510).