Она едва успела открыть дверь в парадную, а я уже сжал ее лицо в ладонях и поцеловал. Я успел позабыть вкус ее губ, зубов, языка. Помню, что заметил, какие у нее твердые и темные губы, как они угрюмо загибаются вверх, — в студенческие годы это казалось признаком дурного нрава, а теперь обличало в ней куда менее норовистую, более покладистую женщину. Мы целовались и раздевались рядом с кушеткой в эркере, выходившем на ее пустынную заснеженную улочку. Она плеснула вина в два переливчатых бокала — принадлежали ее родителям, пока те не перебрались во Флориду. Большой черный веер, устроившийся на подоконнике, таращился на нас, точно озадаченный ворон, никогда раньше не видевший, как люди срывают друг с друга одежду. «Посмотри на меня, — попросила она в постели. — Смотри мне в глаза, смотри все время». Поначалу я не понимал, что это значит «Останься со мной, пожалуйста, останься со мной», но она выдыхала слова с израненной чувственностью голубки, которой нужно одно — чтобы ей пригладили хохолок, приглаживали снова и снова, ласковыми, умиротворяющими движениями. «Да-да, вот так и смотри все время, вот так, смотри, когда будешь кончать, — я хочу это видеть в твоих глазах», — сказала она, и взгляд ее входил в меня дрелью, говоря, что секс без сопряжения взглядов не менее пресен, чем любовь без сожалений или удовольствие без стыда. Я тоже хотел все видеть в ее глазах, сказал я ей. У меня никогда ни с кем такого не было.
Позднее, уже ночью, я спросил, как она поняла, что я дождусь и без нее никуда не уйду.
— Просто, — ответила она. — Я очень хотела, чтобы ты дождался. А у нас с тобой всегда мысли совпадали. И кроме того...
— Что кроме того?
— У тебя это на лице было написано, — добавила она через несколько секунд.
Это я как раз про нее помнил: заряды мрачного юмора, постоянный намек на угрозу, не такой уж и неприятный, плюс — обидные отказы, которые она мгновенно брала обратно и закрашивала торопливыми извинениями, безотказными, так как звучало в них именно то, что вам хотелось услышать, поскольку она озвучивала ваши собственные мысли, будто бы считав их из вашей головы. Мне нравились ее отповеди, колючие и хлесткие, бьющие прямо в эту стыдливую маленькую правду, которую вы скрывали, а она разглядела, поняла, где именно ее искать, хотя вы и объявили, что не помните, — потому что в том же самом месте она пряталась и у нее. В конце я вынужден был ей признаться:
— Знаешь, я был по уши в тебя влюблен на последнем курсе.
— Вранье, — парировала она.
— Почему?
— Это я была.
— Да что ты говоришь?
— То и говорю.
Вот оно опять: лукавый выпад, приправленный оскорбленным признанием, прозвучавший из уст девушки, которая в студенчестве постоянно держала меня в подвешенном состоянии. В те годы меня нервировала даже ее улыбка. Она казалась таким завуалированным посулом, спрятанным в тени колючего «Даже и не надейся».
В ту ночь мечта, много лет назад признанная неосуществимой, вдруг, точно отданная почитать книга, внезапно вернулась после долгих странствий и попадания не в те руки. Сами, видимо, того не зная, мы давно хотели обратить время вспять.
Мы позавтракали чем попало на старом обеденном столе из квартиры ее родителей в Питер-Купер-Виллидже, снова предались любви, а потом, не приняв душа, прогуляли по Вест-Виллиджу и Нижнему Ист-Сайду до субботних сумерек. Мы провели вместе две ночи, пили кофе с пирожными на Магдугал-стрит, дважды ужинали в крошечном заведении напротив ее дома на Ривингтон-стрит — называлось оно «Болонья»: официант проникся к нам приязнью и второе кьянти выдал от заведения. Я протягивал руки через стол, брал ее ладони в свои и говорил, что это стоит долгого ожидания. Да, безусловно, подтверждала она.
А потом, не дав никаких пояснений, она не стала отвечать на мои звонки и исчезла.
— Двинулась дальше по жизни, — объяснила она, когда через четыре года мы встретились на вечеринке в той же квартире в Нижнем Ист-Сайде, куда в ту давнюю ночь оба прибились из-за отсутствия вариантов получше. Все обернулось как-то мрачно, сказала она, с ней такое часто бывает, плюс ненавидит она эти расставания, некрологи, прогорклые дни, когда один прилепился к другому, а второй — нет.
Как же можно их называть прогорклыми, когда они еще едва-едва вылупились? Эта — в смысле, наша, поправила она себя, — история вместилась в одну ночь пятницы. В субботу было уже так себе. А воскресенья лучше бы не было вовсе.
Я отметил, что четыре года спустя она помнит все это подробно, по дням.
— А ночь пятницы? — уточнил я — мне, понятное дело, хотелось услышать про эту единственную ночь побольше, потому что я знал: о ней она скажет что-то хорошее, именно то, что мне сейчас и хочется услышать снова.
В карман она за словом не полезла:
— Ночь пятницы, если хочешь знать, вызревала с первой нашей студенческой недели.
Да, хочу знать, подтвердил я. Потому что понятия не имел.
— Да ты что!