Для начала — день моего прибытия сюда, семнадцать лет назад.
Раздражало, что в заднее окно полицейского фургона было видно слишком мало Верхнего Рукли. Когда тебя доставляют в специальное заведение на «неопределенный» срок, вид из окна оказывается предметом немаловажным. Странное дело — визуалом я никогда не был, но за девять месяцев предварительного заключения вид камеры мне обрыд настолько, что отчаянно хотелось хоть какого-то обзора.
В фургонное окошко можно было заглянуть, только если встать, но тогда оба моих конвоира начинали нервничать. Тем не менее я ощутил, что мы свернули на центральную улицу, а сквозь зарешеченное зеркальное стекло узнал табачный магазинчик: на его заднем дворе я когда-то разживался блоками, которые передавал потом Дурику Топли для перепродажи в «Корме Джексона».
Это успокоило. Не знаю почему.
И еще одна странность. Все пять лет в Чатфилде, несмотря на сирену каждый понедельник и это «Сэр, сэр, это Крыса сбежал», я имел крайне смутное представление о местоположении Лонгдейла. Указателей в деревне не было, к тому же подросток смотрит большей частью себе под ноги. Да если бы тогда в Коллингеме в соседних со мной спальнях поселили Джона Леннона и кинодиву Ракель Уэлч, я бы только хмыкнул, потому что зубрил французский, устный и письменный, для Жбана Бенсона. Большинство людей так и существуют: живут не сознавая, сознают не понимая, понимают — но урывками.
О чем я думал в те дни? И думал ли? Ведь и вся моя жизнь прошла точно так же, точно у мокрицы, спрятавшейся под камнем, — покуда, если верить Ньютону, великий океан истины расстилался неисследованным перед моим взором.
Неподалеку от задних ворот, ведущих в Чатфилд, фургон резко свернул влево и начал взбираться на склон. Меня стало укачивать, такое бывает, когда не видишь дороги, и я дважды сблевал в ведро. Конвойным пришлось останавливать машину, чтобы опорожнить его на проезжую часть. Укачивание многие вообще не считают серьезным недомоганием, но поверьте, приятнее умереть, чем терпеть его дальше. В общем, когда фургон наконец остановился и меня выгрузили перед моим новым неведомым обиталищем — режимным учреждением с высокими, футов в тридцать, стенами, увенчанными спиралями из колючей проволоки, — я глядел на все это с огромным облегчением.
Переход из тюрьмы в больницу был категориальным (если понимать категории по Гилберту Райлу, а не по инструкциям МВД). Лонгдейл оказался тем же Чатфилдом, только стены повыше: викторианская кирпичная кладка дышала казенным равнодушием, от башенок и окон веяло безнадежностью; но впереди виднелся новый светлый корпус, похожий на продвинутую начальную школу. Это оказалось приемное отделение — туда меня и ввели конвоиры, к одному из которых я все еще был пристегнут наручником. За белой деревянной стойкой на ярко-красных офисных креслах сидели две женщины ничем не примечательной внешности.
В ожидании, пока заполнят мой формуляр, я думал, когда еще увижу помещение вроде этого, способное сойти за нормальное.
Наконец меня подвели к стеклянной двери. Конвойный разомкнул наручник. Дюжий бородатый парень из больничного персонала крепко обхватил мое плечо, а стоявший с ним рядом мужчина постарше, в очках, мне улыбнулся.
Меня препроводили в застекленный куб, где обыскали и просканировали металлодетекторами. Потом отвели в кабинку и велели раздеться догола. Молодой приподнял мою мошонку и заглянул под нее, потом велел наклониться и зашел сзади с включенным фонариком. Потом стал осматривать рот, направив свет на язык, я старался не дышать, ведь после приступов рвоты я даже глотка воды не выпил. Мне выдали плед на то время, пока мои вещи одну за другой просвечивали, как в аэропорту. Одевшись, я двинулся по короткому застекленному коридору под прицелом камер, которые поворачивались на своих птичьих шейках мне вслед.
Миновав еще три двери (одну с электронным замком, две с обычными), я очутился на свежем воздухе.
Я оглянулся, высматривая сквозь стекло моих конвоиров, оставшихся по ту сторону ультрасовременного приемного отделения, но никого не увидел. Они ушли не попрощавшись.
Что ж, я больше не преступник и не заключенный; с меня сняли наручники. Отныне я пациент. Моя суть изменилась, из предмета лютой ненависти я превратился в нечто сломанное и подлежащее ремонту. Переход совершился слишком быстро; у меня буквально перехватило дыхание.
Пришлось попросить моих сопровождающих на минутку остановиться. Они отпустили мои руки.
Я устремил взгляд в мутное английское небо. Был типичный мартовский денек — серый, промозглый, пасмурный.
Впереди темнели огромные строения сумасшедшего дома, с обшарпанными дверями и чугунными водостоками, которые не меняли с 1855 года.
Вот оно, мое неопределенное будущее, мой дом — не то чтобы заслуженный или не заслуженный, но неизбежный и знакомый.
Откинув голову, я втянул носом воздух.
Мне показалось, что пахнет дождем.
Начнем с того, что мне все это понравилось. Я был теперь не «Обезумевший убийца Умницы Джен». Меня больше нельзя называть «Болотным монстром» и «Шизиком-графоманом».