В этом списке высший балл показывает общую вялость, а низший – решимость. Низший возможный балл – 18. Средний балл у здорового молодого взрослого – 24. Для людей за шестьдесят средний балл поднимается до 28. Примерно половина всех испытуемых показывает уровень, колеблющийся в пределах четырех баллов около среднего в своей возрастной группе, а у двух третей балл колеблется в пределах шести около среднего.
Этот опросник был разработан для оценки базового уровня апатии/решимости, обычно он устойчив – в отличие от мимолетной решимости, какую вы способны ощущать в тех или иных особых обстоятельствах. Вместе с тем, как я уже говорил, свой базовый уровень решимости можно повысить, применяя долгосрочные методы, такие как физические упражнения и медитация. Понизить базовый уровень решимости способны некоторые болезни. На самом деле эта шкала была разработана для того, чтобы оценивать не здоровых людей, а тех, кто страдает от ослабления решимости в результате травмы мозга, депрессии и болезни Альцгеймера. Средний балл 37 в возрастной группе от тридцати до пятидесяти встречается у тех, кто страдает от травм мозга, 42 – балл людей с депрессией, а 49 – у людей с умеренными проявлениями болезни Альцгеймера.
В радикальных случаях – как у пациентов, страдающих так называемой лобно-височной деменцией, – распад сети эмоциональной значимости способен привести к тяжелой апатии, подобной той, какая одолела Армандо. Вялость Армандо возникла внезапно как результат послеоперационного отека мозга, нанесшего временный ущерб. С деменцией все наоборот: поскольку наступает она постепенно, есть уникальная возможность понаблюдать, как по мере отказа системы значимости пошагово и за долгое время меняется поведение.
Как раз это и происходило с моей матерью у меня на глазах. Когда я был маленьким, мы с двумя братьями и родителями жили в крошечной квартирке в доме без лифта. Переносить тесноту было бы легче, если бы треть нашего жилого пространства не была заповедником. Закрытой территорией была гостиная/столовая, которую мои родители обставили мебелью несколько дороже той распродажной, какая украшала собою остальную квартиру. В этой комнате пол застелили ковром, стол защитили фетровой накладкой, а диван и мягкие кресла накрыли пластиковыми чехлами – их мои школьные друзья называли мебельными презервативами. Границу в эту комнату не обозначало ничто физическое, но приказ «не входить» имел ту же силу, как если бы эту территорию опоясали полицейской лентой.
Запретную территорию использовали только на Песах и в те дни, которые евреи называют Днями трепета. Пока я рос, еврейские праздники означали, что в школу идти не надо, а надо молиться в храме; на ужин будут обычные кошерные говяжья грудинка с картошкой. Вход в запретную комнату когда бы то ни было вне восемнадцати дней Песаха, а также вне периода между Рош ха-Шана и Йом-Киппуром, провоцировал у моей бдевшей матери шумное негодование. Я описываю ее отношение к тому жилому пространству не потому, что оно необычайно, а потому что такое рвение было ей свойственно. Если мама считала, что полы грязные, она не бралась за веник или швабру: она опускалась на колени и терла так, будто это пол операционной. Став постарше, она, вопреки своим больным отекшим коленям, отправлялась на прогулку не вокруг квартала, а на пару миль. Увидев в телевизоре политика, который ей не нравился, она не просто неодобрительно качала головой – она бормотала на идише проклятья, насылая на этого человека холеру. А когда я был маленьким, она, говоря, что любит, не просто чмокала меня в щечку – она покрывала мне лоб поцелуями. Вялой мама не была ни в чем. Думаю, ее пыл – как раз то качество, какое ей было необходимо, чтобы выжить в лагере, куда ее отправили нацисты, где погибали девять из десяти узников.
После смерти моего отца мама переехала в Калифорнию и обосновалась в гостевом домике, прилегающем к нашему. Ей тогда было восемьдесят, и она привезла с собой мебель из гостиной/столовой – в ту пору уже пятидесятилетней древности. Через несколько лет я начал замечать в маме перемены, какие поначалу отнес к возрастному смягчению. Ее стало меньше заботить то, что мы сидим на запретном диване в непраздничные дни. Когда я наконец предложил снять с мебели пережившие полвека пластиковые чехлы, она согласилась. Постепенно я понял, что перемены в маме не связаны с возрастным сглаживанием острых углов. Или со смягчением. И вроде бы не депрессия это – никаких обычных симптомов вроде печали, безнадежности или эмоциональной неприкаянности не было. Но зародилось вот это безразличие, которое с годами росло, словно порча, охватившая ее личность, и постепенно усмиряло ее. И вот как-то раз в праздничное утро та моя мама, что привычно отчитывала меня за то, что я опаздываю на религиозные обряды, появилась в дверях в пижаме, и ее участие в церемониях Дней трепета, на которые я собирался ее взять, ей оказалось безразлично. Я осознал: тут что-то неладно.