Она работала ночью, днем, по дороге в театр, возвращаясь домой, жуя бутерброды, наспех стирая белье. За ее спиной шептались. На репетиции ходили целыми делегациями – сравнивали со Стальниковой, считали промахи, хмыкали, перемигивались, встретив Эмму в коридоре, льстиво улыбались:
– Замечательно, Эммочка, очень интересно, очень…
Весь колоссальный текст она знала через два дня – полностью и без запинки. Танцы, песни, уже утвержденные мизансцены – все это она выучила, зазубрила, «прошла пешком», потом снова прошла, но дело было не в них; Эмме предстояло прожить чужую жизнь, прожить за человека сильного, упрямого и свободного, за женщину, сражающуюся со Смертью и постепенно теряющую в этом сражении всех, кого она любит.
Эмма перестала быть Эммой. Режиссер страшно орал на репетициях – хотел, чтобы плод в ее утробе созрел не за девять месяцев, а за несколько дней, сегодня, сейчас. В перерывах она запиралась в пустой репетиционной и проигрывала – сама с собой – ту часть Матушкиной жизни, которая не попала в пьесу. Танцевала на своей свадьбе. Рожала. Хоронила мужа. Привычная одежда болталась на ней мешком. Она просто не могла есть – переполненная чужой жизнью, распиравшей ее изнутри. Вечером, добравшись до дома, она падала на диван и часами лежала, глядя в потолок, наслаждаясь безмыслием.
В один из таких вечеров позвонила Иришка:
– Эммочка? Ты что, Матушку репетируешь?
– А ты откуда знаешь? – вяло удивилась Эмма.
– Да тут такая буря… – Иришка как-то странно, многозначительно замолчала. – Была тут у нас ваша Стальникова…
– Она сама ушла, – сказала Эмма.
– Я бы на месте вашего красавца просто так со Стальниковой не цапалась, – хмыкнула Иришка.
– Мне-то что, – пробормотала Эмма. – Я ее не трогала. Пусть между собой решают… И вообще мне было сказано, что либо я репетирую, либо до свидания.
– Ох, – сказала Иришка. – Ну ладно… Удачи там тебе.
До премьеры оставалось десять дней. Маленькое зернышко, брошенное в Эмму, проросло и стало человеком. Это и в самом деле походило на беременность. Сквозь каторгу репетиций проступала, как золото из-под мокрой глины, радость. Наконец, устроили прогон. Эмма плакала в финале – в кульминационной, самой трагичной сцене. Рыдала – пребывая почти в нирване. В абсолютном спокойном счастье человека, хорошо сделавшего тяжелую и сложную работу. Слезы текли с подбородка на тонкую блузку, блузка намокала и прилипала к груди, Эмма знала, что это эффектно, знала, что хороша сейчас, что точна, что наполнена, что правдива, что вызывает высокое сопереживание, а не пошлую жалость… И одновременно знала, что дети ее погибли один за другим, и она виновата в их смерти. Это двойственное знание было как наркотик.
Опустошенная, слепая и слабая, она побрела в гримерку. Перед ней расступались. У служебного входа ее ждал «БМВ».
– Михель… – она даже смогла чуть-чуть обрадоваться. – Добрый вечер.
– Здравствуй, Эмма… Что с тобой? Ты заболела?
– Нет. Я просто устала.
– Можно я подвезу тебя?
– Спасибо, Михель, очень кстати…
И она погрузилась в богатый мягкий полумрак и успела заметить – в зеркале – лица куривших у дверей служебного входа коллег.
– Я совершенно счастлива, Михель, – сказала она, глядя, как уносятся назад столбы, стволы, дома и перекрестки.
– Я рад, – лаконично заметил Михель. – А я сегодня улетаю в командировку.
Эмма спросила себя: это грустно? И сама себе ответила: не очень.
– Надолго? – спросила она из вежливости.
– Месяца на два. Или больше.
– Удачи, – искренне посоветовала Эмма.
Он остановил машину перед светофором. Шумно, как кузнечный мех, вздохнул; повернулся к ней, уставился круглыми, наивными, очень голубыми глазами. Эмма думала, что он что-то скажет, но он только вздохнул снова, сморщил подбородок, дотянувшись нижней губой почти до носа, и пробормотал еле слышно:
– Спасибо…
На другой день Эмма пришла в театр, как обычно, за час до начала репетиции. Ключи от ее гримерки все еще висели внизу на вахте. Эмма привычно протянула руку:
– Антонина Васильевна, тридцать вторую, пожалуйста…
Дежурная посмотрела на нее мельком и странно.
– Антонина Васильевна… – Эмма даже удивиться не успела.
– Есть распоряжение вам сегодня ключи не давать, – сказала дежурная, за грубостью пряча неловкость.
– То есть?
– У вас сегодня нет репетиции, – сказала дежурная, отводя глаза.
– У меня есть репетиция, – терпеливо возразила Эмма.
– Обратитесь к завтруппой, – сказала дежурная, отворачиваясь к маленькому телевизору.
Эмма постояла, переминаясь с ноги на ногу, потом поднялась на второй этаж и постучала в кабинет завтруппой. Кабинет был заперт и пуст. Эмма нервно посмотрела на часы. В этот момент внизу, на лестнице, послышались шаги; навстречу Эмме поднимался главреж, рядом с ним шагала народная артистка Стальникова. Будто не замечая Эммы, они прошли мимо по коридору, главреж отпер свой кабинет, пропустил Стальникову внутрь и только тогда кивнул небрежно:
– На сегодня репетиции отменяются… И зайдите днем к завтруппой, а лучше позвоните.
И дверь кабинета, в котором Эмму шестнадцать дней назад угощали кофе и сигаретой, закрылась.